Участники на портале:
нет
Поиск по
порталу:
    
Metal Library - www.metallibrary.ru Metal Library: всё, что вы хотели знать о тяжёлой музыке!
Вход для
участников:
    
Metal Library:
Команда | Форум
Новости RSS/Atom Twitter
Группы
Статьи
Команда
Магазин

Видео уроки по музыке, мануалы к плагинам, бесплатные банки и сэмплы

Команда : Форум

MetalCD.ru

Сообщения

Форум: Флейм: Игра в "Ассоциации"

6565. WhiteMeth » 19.09.2011 20:33 

Основной принцип дзюдо – товарища кинуть ©

6566. Дедофлойд » 19.09.2011 22:38 

Самая жестокая и непревзойдённая борьба это борицу.Настолько страшна,что ни один человек так и не рискнул ей обучиться.

N.P.: Пост типа Конан Дойль.

6567. Blackbird » 19.09.2011 22:58 

XVII

Степан Аркадьич с оттопыренным карманом серий, которые за три месяца
вперед отдал ему купец, вошел наверх. Дело с лесом было кончено, деньги в
кармане, тяга была прекрасная, и Степан Аркадьич находился в самом веселом
расположении духа, а потому ему особенно хотелось рассеять дурное
настроение, нашедшее на Левина. Ему хотелось окончить день за ужином так же
приятно, как он был начат.
Действительно, Левин был не в духе и, несмотря на все свое желание быть
ласковым и любезным со своим милым гостем, не мог преодолеть себя. Хмель
известия о том, что Кити не вышла замуж, понемногу начинал разбирать его.
Кити не замужем и больна, больна от любви к человеку, который пренебрег
ею. Это оскорбление как будто падало на него. Вронский пренебрег ею, а она
пренебрегла им, Левиным. Следовательно, Вронский имел право презирать Левина
и потому был его враг. Но этого всего не думал Левин. Он смутно чувствовал,
что в этом что-то есть оскорбительное для него, и сердился теперь не на то,
что расстроило его, а придирался ко всему, что представлялось ему. Глупая
продажа леса, обман, на который попался Облонский и который совершился у
него в доме, раздражал его.
– Ну, кончил? – сказал он, встречая наверху Степана Аркадьича. – Хочешь
ужинать?
– Да, не откажусь. Какой аппетит у меня в деревне, чудо! Что ж ты
Рябинину не предложил поесть?
– А, черт с ним!
– Однако как ты обходишься с ним! – сказал Облонский. – Ты и руки ему
не подал. Отчего же не подать ему руки?
– Оттого, что я лакею не подам руки, а лакей во сто раз лучше.
– Какой ты, однако, ретроград! А слияние сословий? – сказал Облонский.
– Кому приятно сливаться – на здоровье, а мне противно.
– Ты, я вижу, решительно ретроград.
– Право, я никогда не думал, кто я. Я – Константин Левин, больше
ничего.
– И Константин Левин, который очень не в духе, – улыбаясь, сказал
Степан Аркадьич.
– Да, я не в духе, и знаешь отчего? От, извини меня, твоей глупой
продажи...
Степан Аркадьич добродушно сморщился, как человек, которого безвинно
обижают и расстраивают.
– Ну, полно! – сказал он. – Когда бывало, чтобы кто-нибудь что-нибудь
продал и ему бы не сказали сейчас же после продажи: "Это гораздо дороже
стоит"? А покуда продают, никто не дает... Нет, я вижу, у тебя есть
зубпротив этого несчастного Рябинина.
– Может быть, и есть. А ты знаешь, за что? Ты скажешь опять, что я
ретроград, или еще какое страшное слово, но все-таки мне досадно и обидно
видеть это со всех сторон совершающееся обеднение дворянства, к которому я
принадлежу, и, несмотря на слияние сословий, очень рад, что принадлежу. И
обеднение не вследствие роскоши – это бы ничего; прожить по-барски – это
дворянское дело, это только дворяне умеют. Теперь мужики около нас скупают
земли, – мне не обидно. Барин ничего не делает, мужик работает и вытесняет
праздного человека. Так должно быть. И я очень рад мужику. Но мне обидно
смотреть на это обеднение по какой-то, не знаю как назвать, невинности. Тут
арендатор-поляк купил за полцены у барыни, которая живет в Ницце, чудесное
имение. Тут отдают купцу в аренду за рубль десятину земли, которая стоит
десять рублей. Тут ты безо всякой причины подарил этому плуту тридцать
тысяч.
– Так что же? считать каждое дерево?
– Непременно считать. А вот ты не считал, а Рябинин считал. У детей
Рябинина будут средства к жизни и образованию, а у твоих, пожалуй, не будет!
– Ну, уж извини меня, но есть что-то мизерное в этом считанье. У нас
свои занятия, у них свои, и им надо барыши. Ну, впрочем, дело сделано, и
конец. А вот и глазунья, самая моя любимая яичница. И Агафья Михайловна даст
нам этого травничку чудесного...
Степан Аркадьич сел к столу и начал шутить с Агафьей Михайловной,
уверяя ее, что такого обеда и ужина он давно не ел.
– Вот вы хоть похв'алите, – сказала Агафья Михайловна, – а Константин
Дмитрич, что ему ни подай, хоть хлеба корку, – поел и пошел.
Как ни старался Левин преодолеть себя, он был мрачен и молчалив. Ему
нужно было сделать один вопрос Степану Аркадьичу, но он не мог решиться и не
находил ни формы, ни времени, как и когда его сделать. Степан Аркадьич уже
сошел к себе вниз, разделся, опять умылся, облекся в гофрированную ночную
рубашку и лег, а Левин все медлил у него в комнате, говоря о разных пустяках
и не будучи в силах спросить, что хотел.
– Как это удивительно делают мыло, – сказал он, оглядывая и развертывая
душистый кусок мыла, который для гостя приготовила Агафья Михайловна, но
который Облонский не употреблял. – Ты посмотри, ведь это произведение
искусства.
– Да, до всего дошло теперь всякое усовершенствование, – сказал Степан
Аркадьич, влажно и блаженно зевая. – Театры, например, и эти
увеселительные... а-а-а!– зевал он. – Электрический свет везде... а-а!
– Да, электрический свет, – сказал Левин. – Да. Ну, а где Вронский
теперь? – спросил он, вдруг положив мыло.
– Вронский? – сказал Степан Аркадьич, остановив зевоту, – он в
Петербурге. Уехал вскоре после тебя и затем ни разу не был в Москве. И
знаешь, Костя, я тебе правду скажу, – продолжал он, облокотившись на стол и
положив на руку свое красивое румяное лицо, из которого светились, как
звезды, масленые, добрые и сонные глаза. – Ты сам был виноват. Ты испугался
соперника. А я, как и тогда тебе говорил, – я не знаю, на чьей стороне было
более шансов. Отчего ты не шел напролом? Я тебе говорил тогда, что... – Он
зевнул одними челюстями, не раскрывая рта.
"Знает он или не знает, что я делал предложение? – подумал Левин, глядя
на него. – Да, что-то есть хитрое, дипломатическое в нем", – и, чувствуя,
что краснеет, он молча смотрел прямо в глаза Степана Аркадьича.
– Если было с ее стороны что-нибудь тогда, то это было увлеченье
внешностью, – продолжал Облонский. – Этот, знаешь, совершенный аристократизм
и будущее положение в свете подействовали не на нее, а на мать.
Левин нахмурился. Оскорбление отказа, через которое он прошел, как
будто свежею, только что полученною раной зажгло его в сердце. Он был дома,
а дома стены помогают.
– Постой, постой, – заговорил он, перебивая Облонского, – ты говоришь:
аристократизм. А позволь тебя спросить, в чем состоит этот аристократизм
Вронского или кого бы то ни было, – такой аристократизм, чтобы можно было
пренебречь мною? Ты считаешь Вронского аристократом, но я нет. Человек, отец
которого вылез из ничего пронырством, мать которого бог знает с кем не была
в связи... Нет, уж извини, но я считаю аристократом себя и людей, подобных
мне, которые в прошедшем могут указать на три-четыре честные поколения
семей, находившихся на высшей степени образования (дарованье и ум – это
другое дело), и которые никогда ни перед кем не подличали, никогда ни в ком
не нуждались, как жили мой отец, мой дед. И я знаю много таких. Тебе низко
кажется, что я считаю деревья в лесу, а ты даришь тридцать тысяч Рябинину;
но ты получишь аренду и не знаю еще что, а я не получу и потому дорожу
родовым и трудовым... Мы аристократы, а не те, которые могут существовать
только подачками от сильных мира сего и кого купить можно за двугривенный.
– Да на кого ты? Я с тобой согласен, – говорил Степан Аркадьич искренно
и весело, хотя чувствовал, что Левин под именем тех, кого можно купить за
двугривенный, разумел и его. Оживление Левина ему искренно нравилось. – На
кого ты? Хотя многое и неправда, что ты говоришь про Вронского, но я не про
то говорю. Я говорю тебе прямо, я на твоем месте поехал бы со мной в Москву
и...
– Нет, я не знаю, знаешь ли ты, или нет, но мне все равно. И я скажу
тебе, – я сделал предложение и получил отказ, и Катерина Александровна для
меня теперь тяжелое и постыдное воспоминание.
– Отчего? Вот вздор!
– Но не будем говорить. Извини меня, пожалуйста, если я был груб с
тобой, – сказал Левин. Теперь, высказав все, он опять стал тем, каким был
поутру. – Ты не сердишься на меня, Стива? Пожалуйста, не сердись, – сказал
он и, улыбаясь, взял его за руку.
– Да нет, нисколько, и не за что. Я рад, что мы объяснились. А знаешь,
утренняя тяга бывает хороша. Не поехать ли? Я бы так и не спал, а прямо с
тяги на станцию.
– И прекрасно.

XVIII

Несмотря на то, что вся внутренняя жизнь Вронского была наполнена его
страстью, внешняя жизнь его неизменно и неудержимо катилась по прежним,
привычным рельсам светских и полковых связей и интересов. Полковые интересы
занимали важное место в жизни Вронского и потому, что он любил полк, и еще
более потому, что его любили в полку. В полку не только любили Вронского, но
его уважали и гордились им, гордились тем, что этот человек, огромно
богатый, с прекрасным образованием и способностями, с открытою дорогой ко
всякого рода успеху и честолюбия и тщеславия, пренебрегал этим всем и из
всех жизненных интересов ближе всего принимал к сердцу интересы полка и
товарищества. Вронский сознавал этот взгляд на себя товарищей и, кроме того,
что любил эту жизнь, чувствовал себя обязанным поддерживать установившийся
на него взгляд.
Само собою разумеется, что он не говорил ни с кем из товарищей о своей
любви, не проговаривался и в самых сильных попойках (впрочем, он никогда не
бывал так пьян, чтобы терять власть над собой) и затыкал рот тем из
легкомысленных товарищей, которые пытались намекать ему на его связь. Но,
несмотря на то, что его любовь была известна всему городу – все более или
менее верно догадывались об его отношении к Карениной, – большинство молодых
людей завидовали ему именно в том, что было самое тяжелое в его любви, – в
высоком положении Каренина и потому в выставленности этой связи для света.
Большинство молодых женщин, завидовавших Анне, которым уже давно
наскучило то, что ее называют справедливою, радовались тому, что они
предполагали, и ждали только подтверждения оборота общественного мнения,
чтоб обрушиться на нее всею тяжестью своего презрения. Они приготавливали
уже те комки грязи, которыми они бросят в нее, когда придет время.
Большинство пожилых людей и люди высокопоставленные были недовольны этим
готовящимся общественным скандалом.
Мать Вронского, узнав о его связи, сначала была довольна – и потому,
что ничто, по ее понятиям, не давало последней отделки блестящему молодому
человеку, как связь в высшем свете, и потому, что столь понравившаяся ей
Каренина, так много говорившая о своем сыне, была все-таки такая же, как и
все красивые и порядочные женщины, по понятиям графини Вронской. Но в
последнее время она узнала, что сын отказался от предложенного ему, важного
для карьеры, положения, только с тем, чтоб оставаться в полку, где он мог
видеться с Карениной, узнала, что им недовольны за это высокопоставленные
лица, и она переменила свое мнение. Не нравилось ей тоже то, что по всему,
что она узнала про эту связь, это не была та блестящая, грациозная светская
связь, какую она бы одобрила, но какая-то вертеровская, отчаянная страсть,
как ей рассказывали, которая могла вовлечь его в глупости. Она не видала его
со времени его неожиданного отъезда из Москвы и через старшего сына
требовала, чтоб он приехал к ней.
Старший брат был тоже недоволен меньшим. Он не разбирал, какая это была
любовь, большая или маленькая, страстная или не страстная, порочная или не
порочная (он сам, имея детей, содержал танцовщицу и потому был снисходителен
на это); но он знал, что это любовь не нравящаяся тем, кому нужно нравиться,
и потому не одобрял поведения брата.
Кроме занятий службы и света, у Вронского было еще занятие – лошади, до
которых он был страстный охотник.
В нынешнем же году назначены были офицерские скачки с препятствиями.
Вронский записался на скачки, купил английскую кровную кобылу и, несмотря на
свою любовь, был страстно, хотя и сдержанно, увлечен предстоящими
скачками...
Две страсти эти не мешали одна другом. Напротив, ему нужно было занятие
и увлечение, не зависимое от его любви, на котором он освежался и отдыхал от
слишком волновавших его впечатлений.

XIX

В день красносельских скачек Вронский раньше обыкновенного пришел
съесть бифстек в общую залу артели полка. Ему не нужно было очень строго
выдерживать себя, так как вес его как раз равнялся положенным четырем пудам
с половиною; но надо было и не потолстеть, и потому он избегал мучного и
сладкого. Он сидел в расстегнутом над белым жилетом сюртуке, облокотившись
обеими руками на стол, и, ожидая заказанного бифстека, смотрел в книгу
французского романа, лежавшую на тарелке. Он смотрел в книгу только затем,
чтобы не разговаривать с входившими и выходившими офицерами, и думал.
Он думал о том, что Анна обещала ему дать свиданье нынче после скачек.
Но он не видал ее три дня и, вследствие возвращения мужа из-за границы, не
знал, возможно ли это нынче или нет, и не знал, как узнать это. Он виделся с
ней в последний раз на даче у кузины Бетси. На дачу же Карениных он ездил
как можно реже. Теперь он хотел ехать туда и обдумывал вопрос, как это
сделать.
"Разумеется, я скажу, что Бетси прислала меня спросить, приедет ли она
на скачки. Разумеется, поеду", – решил он сам с собой, поднимая голову от
книги. И, живо представив себе счастье увидать ее, он просиял лицом.
– Пошли ко мне на дом, чтобы закладывали поскорей коляску тройкой, –
сказал он слуге, подававшему ему бифстек на серебряном горячем блюде, и,
придвинув блюдо, стал есть.
В соседней бильярдной слышались удары шаров, говор и смех. Из входной
двери появились два офицера: один молоденький, с слабым, тонким лицом,
недавно поступивший из Пажеского корпуса в их полк; другой пухлый, старый
офицер с браслетом на руке и заплывшими маленькими глазами.
Вронский взглянул на них, нахмурился и, как будто не заметив их, косясь
на книгу, стал есть и читать вместе.
– Что? подкрепляешься на работу? – сказал пухлый офицер, садясь подле
него.
– Видишь, – отвечал Вронский, хмурясь, отирая рот и не глядя на него.
– А не боишься потолстеть? – сказал тот, поворачивая стул для
молоденького офицера.
– Что? – сердито сказал Вронский, делая гримасу отвращения и показывая
свои сплошные зубы.
– Не боишься потолстеть?
– Человек, хересу! – сказал Вронский, не отвечая, и, переложив книгу на
другую сторону, продолжал читать.
Пухлый офицер взял карту вин и обратился к молоденькому офицеру.
– Ты сам выбери, что будем пить, – сказал он, подавая ему карту и глядя
на него.
– Пожалуй, рейнвейну, – сказал молодой офицер, робко косясь на
Вронского и стараясь поймать пальцами чуть отросшие усики. Видя, что
Вронский не оборачивается, молодой офицер встал.
– Пойдем в бильярдную, – сказал он. Пухлый офицер покорно встал, и они
направились к двери.
В это время в комнату вошел высокий и статный ротмистр Яшвин и, кверху,
презрительно кивнув головой двум офицерам, подошел ко Вронскому.
– А! вот он! – крикнул он, крепко ударив его своею большою рукой по
погону. Вронский оглянулся сердито, но тотчас же лицо его просияло
свойственною ему спокойною и твердою лаской.
– Умно, Алеша, – сказал ротмистр громким баритоном. – Теперь поешь и
выпей одну рюмочку.
– Да не хочется есть.
– Вот неразлучные, – прибавил Яшвин, насмешливо глядя на двух офицеров,
которые выходили в это время из комнаты. И он сел подле Вронского, согнув
острыми углами свои слишком длинные по высоте стульев стегна и голени в
узких рейтузах. – Что ж ты вчера не заехал в красненский театр? Нумерова
совсем недурна была. Где ты был?
– Я у Тверских засиделся, – отвечал Вронский.
– А! – отозвался Яшвин.
Яшвин, игрок, кутила и не только человек без всяких правил, но с
безнравственными правилами, – Яшвин был в полку лучший приятель Вронского.
Вронский любил его и за его необычайную физическую силу, которую он большею
частью выказывал тем, что мог пить, как бочка, не спать и быть все таким же,
и за большую нравственную силу, которую он выказывал в отношениях к
начальникам и товарищам, вызывая к себе страх и уважение, и в игре, которую
он вел на десятки тысяч и всегда, несмотря на выпитое вино, так тонко и
твердо, что считался первым игроком в Английском клубе. Вронский уважал и
любил его в особенности за то, что чувствовал, что Яшвин любит его не за его
имя и богатство, а за него самого.. И из всех людей с ним одним Вронский
хотел бы говорить про свою любовь. Он чувствовал, что Яшвин один, несмотря
на то, что, казалось, презирал всякое чувство, – один, казалось Вронскому,
мог понимать ту сильную страсть, которая теперь наполнила всю его жизнь.
Кроме того, он был уверен, что Яшвин уже наверное не находит удовольствия в
сплетне и скандале, а понимает это чувство как должно, то есть знает и
верит, что любовь эта – не шутка, не забава, а что-то серьезнее и важнее.
Вронский не говорил с ним о своей любви, но знал, что он все знает, все
понимает как должно, и ему приятно было видеть это по его глазам.
– А, да! – сказал он на то, что Вронский был у Тверских, и, блеснув
своими черными глазами, взялся за левый ус и стал заправлять его в рот, по
своей дурной привычке.
– Ну, а ты вчера что сделал? Выиграл? – спросил Вронский.
– Восемь тысяч. Да три не хороши, едва ли отдаст.
– Ну, так можешь за меня и проиграть, – сказал Вронский смеясь. (Яшвин
держал большое пари за Вронского.)
– Ни за что не проиграю.
– Один Махотин опасен.
И разговор перешел на ожидания нынешней скачки, о которой только и мог
думать теперь Вронский.
– Пойдем, я кончил, – сказал Вронский и, встав, пошел к двери. Яшвин
встал тоже, растянув свои огромные ноги и длинную спину.
– Мне обедать еще рано, а выпить надо.Я приду сейчас. Ей, вина! –
крикнул он своим знаменитым в командовании, густым и заставлявшим дрожать
стекла голосом. – Нет, не надо, – тотчас же опять крикнул он. – Ты домой,
так я с тобой пойду.
И они пошли с Вронским.

XX

Вронский стоял в просторной и чистой, разгороженно надвое чухонской
избе. Петрицкий жил с ним вместе в лагерях. Петрицкий спал, когда Вронский с
Яшвиным вошли в избу.
– Вставай, будет спать, – сказал Яшвин, заходя за перегородку и толкая
за плечо уткнувшегося носом в подушку взлохмаченного Петрицкого. Петрицкий
вдруг вскочил на коленки и оглянулся.
– Твой брат был здесь, – сказал он Вронскому. – Разбудил меня, черт его
возьми, сказал, что придет опять. – И он опять, натягивая одеяло, бросился
на подушку. – Да оставь же, Яшвин, – говорил он, сердясь на Яшвина,
тащившего с него одеяло. – Оставь! – Он повернулся и открыл глаза. – Ты
лучше скажи, что выпить; такая гадость во рту, что...
– Водки лучше всего, – пробасил Яшвин. – Терещенко! водки барину и
огурец, – крикнул он, видимо любя слушать свой голос.
– Водки, ты думаешь? А? – спросил Петрицкий, морщась и протирая глаза.
– А ты выпьешь? Вместе, так выпьем! Вронский, выпьешь? – сказал Петрицкий,
вставая и закутываясь под руками в тигровое одеяло.
Он вышел в дверь перегородки, поднял руки и запел по-французски: "Был
король в Ту-у-ле". – Вронский, выпьешь?
– Убирайся, – сказал Вронский, надевавший подаваемый лакеем сюртук.
– Это куда? – спросил его Яшвин. – Вот и тройка, – прибавил он, увидев
подъезжавшую коляску.
– В конюшню, да еще мне нужно к Брянскому об лошадях, – сказал
Вронский.
Вронский действительно обещал быть у Брянского, в десяти верстах от
Петергофа, и привезти ему за лошадей деньги; и он хотел успеть побывать и
там. Но товарищи тотчас же поняли, что он не туда только едет.
Петрицкий, продолжая петь, подмигнул глазом и надул губы, как бы
говоря: знаем, какой это Брянский.
– Смотри не опоздай! – сказал только Яшвин и, чтобы переменить
разговор: – Что мой саврасый, служит хорошо? – спросил он, глядя в окно, про
коренного, которого он продал.
– Стой! – закричал Петрицкий уже уходившему Вронскому. – Брат твой
оставил письмо тебе и записку, Постой, где они?
Вронский остановился.
– Ну, где же они?
– Где они? Вот в чем вопрос! – проговорил торжественно Петрицкий,
проводя кверху от носа указательным пальцем.
– Да говори же, это глупо! – улыбаясь, сказал Вронский.
– Камина я не топил. Здесь где-нибудь.
– Ну, полно врать! Где же письмо?
– Нет, право забыл. Или я во сне видел? Постой, постой! Да что ж
сердиться! Если бы ты, как я вчера, выпил четыре бутылки на брата, ты бы
забыл, где ты лежишь. Постой, сейчас вспомню!
Петрицкий пошел за перегородку и лег на свою кровать.
– Стой! Так я лежал, так он стоял. Да-да-да-да... Вот оно! – И
Петрицкий вынул письмо из-под матраца, куда он запрятал его.
Вронский взял письмо и записку брата. Это было то самое, что он ожидал,
– письмо от матери с упреками за то, что он не приезжал, и записка от брата,
в которой говорилось, что нужно переговорить. Вронский знал, что это все о
том же. "Что им за дело!" – подумал Вронский и, смяв письма, сунул их между
пуговиц сюртука, чтобы внимательно прочесть дорогой. В сенях избы ему
встретились два офицера: один их, а другой другого полка.
Квартира Вронского всегда была притоном всех офицеров.
– Куда?
– Нужно, в Петергоф.
– А лошадь пришла из Царского?
– Пришла, да я не видал еще.
– Говорят, Махотина Гладиатор захромал.
– Вздор! Только как вы по этой грязи поскачете? – сказал другой.
– Вот мои спасители! – закричал, увидав вошедших, Петрицкий, пред
которым стоял денщик с водкой и соленым огурцом на подносе. – Вот Яшвин
велит пить, чтоб освежиться.
– Ну, уж вы нам задали вчера, – сказал один из пришедших, – всю ночь не
давали спать.
– Нет, каково мы окончили! – рассказывал Петрицкий, – Волков залез на
крышу и говорит, что ему грустно. Я говорю: давай музыку, погребальный марш!
Он так и заснул на крыше под погребальный марш.
– Выпей, выпей водки непременно, а потом сельтерской воды и много
лимона, – говорил Яшвин, стоя над Петрицким, как мать, заставляющая ребенка
принимать лекарство, – а потом уж шампанского немножечко, – так, бутылочку.
– Вот это умно. Постой, Вронский, выпьем.
– Нет, прощайте, господа, нынче я не пью.
– Что ж, потяжелеешь? Ну, так мы одни. Давай сельтерской воды и лимона.
– Вронский! – закричал кто-то, когда он уж выходил в сени.
– Что?
– Ты бы волоса обстриг, а то они у тебя тяжелы, особенно на лысине.
Вронский действительно преждевременно начинал плешиветь. Он весело
засмеялся, показывая свои сплошные зубы, и, надвинув фуражку на лысину,
вышел и сел в коляску.
– В конюшню! – сказал он и достал было письма, чтобы прочесть их, но
потом раздумал, чтобы не развлекаться до осмотра лошади. – "Потом!.."

XXI

Временная конюшня, балаган из досок, была построена подле самого
гипподрома, и туда вчера должна была быть приведена его лошадь. Он еще не
видал ее. В эти последние дни он сам не ездил на проездку, а поручил тренеру
и теперь решительно не знал, в каком состоянии пришла и была его лошадь.
Едва он вышел из коляски, как конюх его (грум), так называемый мальчик,
узнав еще издалека его коляску, вызвал тренера. Сухой англичанин в высоких
сапогах и в короткой жакетке, с клочком волос, оставленным только под
подбородком, неумелою походкой жокеев, растопыривая локти и раскачиваясь,
вышел навстречу.
– Ну что Фру-Фру? – спросил Вронский по-английски.
– Аll right, sir – все исправно, сударь, – где-то внутри горла
проговорил голос англичанина. – Лучше не ходите, – прибавил он, поднимая
шляпу. – Я надел намордник, и лошадь возбуждена. Лучше не ходить, это
тревожит лошадь.
– Нет, уж я войду. Мне хочется взглянуть.
– Пойдем, – все так же не открывая рта, нахмурившись, сказал англичанин
и, размахивая локтями, пошел вперед своею развинченною походкой.
Они вошли в дворик пред бараком. Дежурный, в чистой куртке, нарядный,
молодцеватый мальчик, с метлой в руке, встретил входивших и пошел за ними. В
бараке стояло пять лошадей по денникам, и Вронский знал, что тут же нынче
должен быть приведен и стоит его главный соперник, рыжий пятивершковый
Гладиатор Махотина. Еще более, чем свою лошадь, Вронскому хотелось видеть
Гладиатора, которого он не видал; но Вронский знал, что, по законам приличия
конской охоты, не только нельзя видеть его, но неприлично и расспрашивать
про него. В то время когда он шел по коридору, мальчик отворил дверь во
второй денник налево, и Вронский увидел рыжую крупную лошадь и белые ноги.
Он знал, что это был Гладиатор, но с чувством человека, отворачивающегося от
чужого раскрытого письма, он отвернулся и подошел к деннику Фру-Фру.
– Здесь лошадь Ма-к... Мак... никогда не могу выговорить это имя, –
сказал англичанин через плечо, указывая большим, с грязным ногтем пальцем на
денник Гладиатора.
– Махотина? Да, это мой один серьезный соперник, – сказал Вронский.
– Если бы вы ехали на нем, – сказал англичанин, – я бы за вас держал.
– Фру-Фру нервнее, он сильнее, – сказал Вронский, улыбаясь от похвалы
своей езде.
– С препятствиями все дело в езде и в pluck, – сказал англичанин.
Рluck, то есть энергии и смелости, Вронский не только чувствовал в себе
достаточно, но, что гораздо важнее, он был твердо убежден, что ни у кого в
мире не могло быть этого рluck больше, чем у него.
– А вы верно знаете, что не нужно было большего потнения?
– Не нужно, – отвечал англичанин. – Пожалуйста, не говорите громко.
Лошадь волнуется. – прибавил он, кивая головою на запертый денник, пред
которым они стояли и где слышалась перестановка ног по соломе.
Он отворил дверь, и Вронский вошел в слабо освещенный из одного
маленького окошечка денник. В деннике, перебирая ногами по свежей соломе,
стояла караковая лошадь с намордником. Оглядевшись в полусвете денника,
Вронский опять невольно обнял одним общим взглядом все стати своей любимой
лошади. Фру-Фру была среднего роста лошадь и по статям не безукоризненная.
Она была вся узка костью; хотя ее грудина и сильно выдавалась вперед, грудь
была узка. Зад был немного свислый, и в ногах передних, и особенно задних,
была значительная косолапина. Мышцы задних и передних ног не были особенно
крупны; но зато в подпруге лошадь была необыкновенно широкая, что особенно
поражало теперь, при ее выдержке и поджаром животе. Кости ее ног ниже колен
казались не толще пальца, глядя спереди, но зато были необыкновенно широки,
глядя сбоку. Она вся, кроме ребер, как будто была сдавлена с боков и
вытянута в глубину. Но у ней в высшей степени было качество, заставляющее
забывать все недостатки; это качество была кровь, та кровь, которая
сказывается, по английскому выражению. Резко выступающие мышцы из-под сетки
жил, растянутой в тонкой, подвижной и гладкой, как атлас, коже, казались
столь же крепкими, как кость. Сухая голова ее с выпуклыми блестящими,
веселыми глазами расширялась у храпа в выдающиеся ноздри с налитою внутри
кровью перепонкой. Во всей фигуре и в особенности в голове ее было
определенное энергическое и вместе нежное выражение. Она была одно из тех
животных, которые, кажется, не говорят только потому, что механическое
устройство их рта не позволяет им этого.
Вронскому по крайней мере показалось, что она поняла все, что он
теперь, глядя на нее, чувствовал.
Как только Вронский вошел к ней, она глубоко втянула в себя воздух и,
скашивая свой выпуклый глаз так, что белок налился кровью, с противоположной
стороны глядела на вошедших, потряхивая намордником и упруго переступая с
ноги на ногу.
– Ну, вот видите, как она взволнована, – сказал англичанин.
– О, милая! О!– говорил Вронскии, подходя к лошади и уговаривая ее.
Но чем ближе он подходил, тем более она волновалась. Только когда он
подошел к ее голове, она вдруг затихла, и мускулы ее затряслись под тонкою,
нежною шерстью. Вронский погладил ее крепкую шею, поправил на остром
загривке перекинувшуюся на другую сторону прядь гривы и придвинулся лицом к
ее растянутым, тонким, как крыло летучей мыши, ноздрям. Она звучно втянула и
выпустила воздух из напряженных ноздрей, вздрогнув, прижала острое ухо и
вытянула крепкую черную губу ко Вронскому, как бы желая поймать его за
рукав. Но, вспомнив о наморднике, она встряхнула им и опять начала
переставлять одну за другою свои точеные ножки.
– Успокойся, милая, успокойся! – сказал он, погладив ее еще рукой по
заду, и с радостным сознанием, что лошадь в самом хорошем состоянии, вышел
из денника.
Волнение лошади сообщилось и Вронскому; он чувствовал, что кровь
приливала ему к сердцу и что ему так же, как и лошади, хочется двигаться,
кусаться; было и страшно и весело.
– Ну, так я на вас надеюсь, – сказал он англичанину, – в шесть с
половиной на месте.
– Все исправно, – сказал англичанин. – А вы куда едете, милорд? –
спросил он, неожиданно употребив это название my-Lогd, которого он почти
никогда не употреблял.
Вронский с удивлением приподнял голову и посмотрел, как он умел
смотреть, не в глаза, а на лоб англичанина, удивляясь смелости его вопроса.
Но поняв, что англичанин, делая этот вопрос, смотрел на него не как на
хозяина, но как на жокея, ответил ему:
– Мне нужно к Брянскому, я через час буду дома.
"Который раз мне делают нынче этот вопрос!" – сказал он себе и
покраснел, что с ним редко бывало. Англичанин внимательно посмотрел на него.
И, как будто он знал, куда едет Вронский, прибавил:
– Первое дело быть спокойным пред ездой, – сказал он, – не будьте не в
духе и ничем не расстраивайтесь.
– All right, – улыбаясь, отвечал Вронский и, вскочив в коляску, велел
ехать в Петергоф.
Едва он отъехал несколько шагов, как туча, с утра угрожавшая дождем,
надвинулась, и хлынул ливень.
"Плохо! – подумал Вронский, поднимая коляску. – И то грязно было, а
теперь совсем болото будет". Сидя в уединении закрытой коляски, он достал
письмо матери и записку брата и прочел их.
Да, все это было то же и то же. Все, его мать, его брат, все находили
нужным вмешиваться в его сердечные дела. Это вмешательство возбуждало в нем
злобу – чувство, которое он редко испытывал. "Какое им дело? Почему всякий
считает своим долгом заботиться обо мне? И отчего они пристают ко мне?
Оттого, что они видят, что это что-то такое, чего они не могут понять. Если
б это была обыкновенная пошлая светская связь, они бы оставили меня в покое.
Они чувствуют, что это что-то другое, что это не игрушка, эта женщина дороже
для меня жизни. И это-то непонятно и потому досадно им. Какая ни есть и ни
будет наша судьба, мы ее сделали, и мы на нее не жалуемся, – говорил он, в
слове мы соединяя себя с Анною. – Нет, им надо научить нас, как жить. Они и
понятия не имеют о том, что такое счастье, они не знают, что без этой любви
для нас ни счастья, ни несчастья – нет жизни", – думал он.
Он сердился на всех за вмешательство именно потому, что он чувствовал в
душе, что они, эти все, были правы. Он чувствовал, что любовь, связывавшая
его с Анной, не была минутное увлечение, которое пройдет, как проходят
светские связи, не оставив других следов в жизни того и другого, кроме
приятных или неприятных воспоминаний. Он чувствовал всю мучительность своего
и ее положения, всю трудность при той выставленности для глаз всего света, в
которой они находились, скрывать свою любовь, лгать и обманывать; и лгать,
обманывать, хитрить и постоянно думать о других тогда, когда страсть,
связывавшая их, была так сильна, что они оба забывали обо всем другом, кроме
своей любви.
Он живо вспомнил все те часто повторявшиеся случаи необходимости лжи и
обмана, которые были так противны его натуре; вспомнил особенно живо не раз
замеченное в ней чувство стыда за эту необходимость обмана и лжи. И он
испытал странное чувство, со времени его связи с Анною иногда находившее на
него. Это было чувство омерзения к чему-то: к Алексею ли Александровичу, к
себе ли, ко всему ли свету, – он не знал хорошенько. Но он всегда отгонял от
себя это странное чувство. И теперь, встряхнувшись, продолжал ход своих
мыслей.
"Да, она прежде была несчастлива, но горда и спокойна; а теперь она не
может быть спокойна и достойна, хотя она и не показывает этого. Да, это
нужно кончить", – решил он сам с собою.
И ему в первый раз пришла в голову ясная мысль о том, что необходимо
прекратить эту ложь, и чем скорее, тем лучше. "Бросить все ей и мне и
скрыться куда-нибудь одним с своею любовью", – сказал он себе.

XXII

Ливень был непродолжительный, и, когда Вронский подъезжал на всей рыси
коренного, вытягивавшего скакавших уже без вожжей по грязи пристяжных,
солнце опять выглянуло, и крыши дач, старые липы садов по обеим сторонам
главной улицы блестели мокрым блеском, и с ветвей весело капала, а с крыш
бежала вода. Он не думал уже о том, как этот ливень испортит гипподром, но
теперь радовался тому, что благодаря этому дождю наверное застанет ее дома и
одну, так как он знал, что Алексей Александрович, недавно вернувшийся с вод,
не переезжал из Петербурга.
Надеясь застать ее одну, Вронский, как он и всегда делал это, чтобы
меньше обратить на себя внимание, слез, не переезжая мостика, и пошел
пешком. Он не шел на крыльцо с улицы, но вошел во двор.
– Барин приехал? – спросил он у садовника.
– Никак нет. Барыня дома. Да вы с крыльца пожалуйте; там люди есть,
отопрут, – отвечал садовник.
– Нет, я из сада пройду.
И убедившись, что она одна, и желая застать ее врасплох, так как он не
обещался быть нынче и она, верно, не думала, что он приедет пред скачками,
он пошел, поддерживая саблю и осторожно шагая по песку дорожки, обсаженной
цветами, к террасе, выходившей в сад. Вронский теперь забыл все, что он
думал дорогой о тяжести и трудности своего положения. Он думал об одном, что
сейчас увидит ее не в одном воображении, но живую, всю, какая она есть в
действительности. Он уже входил, ступая во всю ногу, чтобы не шуметь, по
отлогим ступеням террасы, когда вдруг вспомнил то, что он всегда забывал, и
то, что составляло самую мучительную сторону его отношений к ней, – ее сына
с его вопрошающим, противным, как ему казалось, взглядом.
Мальчик этот чаще всех других был помехой их отношений. Когда он был
тут, ни Вронский, ни Анна не только не позволяли себе говорить о чем-нибудь
таком, чего бы они не могли повторить при всех, но они не позволяли себе
даже и намеками говорить то, чего бы мальчик не понял. Они не сговаривались
об этом, но это установилось само собою. Они считали бы оскорблением самих
себя обманывать этого ребенка. При нем они говорили между собой как
знакомые. Но, несмотря на эту осторожность, Вронский часто видел
устремленный на него внимательный и недоумевающий взгляд ребенка и странную
робость, неровность, то ласку, то холодность и застенчивость в отношении к
себе этого мальчика. Как будто ребенок чувствовал, что между этим человеком
и его матерью есть какое-то важное отношение, значения которого он понять не
может.
Действительно, мальчик чувствовал, что он не может понять этого
отношения, и силился и не мог уяснить себе то чувство, которое он должен
иметь к этому человеку. С чуткостью ребенка к проявлению чувства он ясно
видел, что отец, гувернантка, няня – все не только не любили, но с
отвращением и страхом смотрели на Вронского, хотя и ничего не говорили про
него, а что мать смотрела на него, как на лучшего друга.
"Что же это значит? Кто он такой? Как надо любить его? Если я не
понимаю, я виноват, или я глупый, или дурной мальчик", – думал ребенок; и от
этого происходило его испытующее, вопросительное, отчасти неприязненное
выражение, и робость, и неровность, которые так стесняли Вронского.
Присутствие этого ребенка всегда и неизменно вызывало во Вронском то
странное чувство беспричинного омерзения, которое он испытывал последнее
время. Присутствие этого ребенка вызывало во Вронском и в Анне чувство,
подобное чувству мореплавателя, видящего по компасу, что направление, по
которому он быстро движется, далеко расходится с надлежащим, но что
остановить движение не в его силах, что каждая минута удаляет его больше и
больше от должного направления и что признаться себе в отступлении – все
равно, что признаться в погибели.
Ребенок этот с своим наивным взглядом на жизнь был компас, который
показывал им степень их отклонения от того, что они знали, но не хотели
знать.
На этот раз Сережи не было дома, она была совершенно одна и сидела на
террасе, ожидая возвращения сына, ушедшего гулять и застигнутого дождем. Она
послала человека и девушку искать его и сидела ожидая. Одетая в белое с
широким шитьем платье, она сидела в углу террасы за цветами и не слыхала
его. Склонив свою чернокурчавую голову, она прижала лоб к холодной лейке,
стоявшей на перилах, и обеими своими прекрасными руками, со столь знакомыми
ему кольцами, придерживала лейку. Красота всей ее фигуры, головы, шеи, рук
каждый раз, как неожиданностью, поражала Вронского. Он остановился, с
восхищением глядя на нее. Но только что он хотел ступить шаг, чтобы
приблизиться к ней, она уже почувствовала его приближение, оттолкнула лейку
и повернула к нему свое разгоряченное лицо.
– Что с вами? Вы нездоровы? – сказал он по-французски, подходя к ней.
Он хотел подбежать к ней; но, вспомнив, что могли быть посторонние,
оглянулся на балконную дверь и покраснел, как он всякий раз краснел,
чувствуя, что должен бояться и оглядываться.
– Нет, я здорова, – сказала она, вставая и крепко пожимая его
протянутую руку. – Я не ждала... тебя.
– Боже мой! какие холодные руки! – сказал он.
– Ты испугал меня, – сказала она. – Я одна и жду Сережу, он пошел
гулять; они отсюда придут.
Но, несмотря на то, что она старалась быть спокойна, губы ее тряслись.
– Простите меня, что я приехал, но я не мог провести дня, не видав вас,
– продолжал он по-французски, как он всегда говорил, избегая
невозможно-холодного между ними вы и опасного ты по-русски.
– За что ж простить? Я так рада!
– Но вы нездоровы или огорчены, – продолжал он, не выпуская ее руки и
нагибаясь над нею. – О чем вы думали?
– Все об одном, – сказала она с улыбкой.
Она говорила правду. Когда бы, в какую минуту ни спросили бы ее, о чем
она думала, она без ошибки могла ответить: об одном, о своем счастье и о
своем несчастье. Она думала теперь именно, когда он застал ее, вот о чем:
она думала, почему для других, для Бетси например (она знала ее скрытую для
света связь с Тушкевичем), все это было легко, а для нее так мучительно?
Нынче эта мысль, по некоторым соображениям, особенно мучала ее. Она спросила
его о скачках. Он отвечал ей и, видя, что она взволнована, стараясь развлечь
ее, стал рассказывать ей самым простым тоном подробности приготовления к
скачкам.
"Сказать или не сказать? – думала она, глядя в его спокойные ласковые
глаза. – Он так счастлив, так занят своими скачками; что не поймет этого как
надо, не поймет всего значения для нас этого события".
– Но вы не сказали, о чем вы думали, когда я вошел, – сказал он,
перервав свой рассказ, – пожалуйста, скажите!
Она не отвечала и, склонив немного голову, смотрела на него исподлобья
вопросительно своими блестящими из-за длинных ресниц глазами. Рука ее,
игравшая со рванным листом, дрожала. Он видел это, и лицо его выразило ту
покорность, рабскую преданность, которая так подкупала ее.
– Я вижу, что случилось что-то. Разве я могу быть минуту спокоен, зная,
что у вас есть горе, которого я не разделяю? Скажите ради бога!умоляюще
повторил он.
"Да, я не прощу ему, если он не поймет всего значения этого. Лучше не
говорить, зачем испытывать?" – думала она, все так же глядя на него и
чувствуя, что рука ее с листком все больше и больше трясется.
– Ради бога!– повторил он, взяв ее руку.
– Сказать?
– Да, да, да...
– Я беременна, – сказала она тихо и медленно.
Листок в ее руке задрожал еще сильнее, но она не спускала с него глаз,
чтобы видеть, как он примет это. Он побледнел, хотел что-то сказать, но
остановился, выпустил ее руку и опустил голову. "Да, он понял все значение
этого события", – подумала она и благодарно пожала ему руку.
Но она ошиблась в том, что он понял значение известия так, как она,
женщина, его понимала. При этом известии он с удесятеренною силой
почувствовал припадок этого странного, находившего на него чувства омерзения
к кому-то; но вместе с тем он понял, что тот кризис, которого он желал,
наступит теперь, что нельзя более скрывать от мужа, и необходимо так или
иначе разорвать скорее это неестественное положение. Но, кроме того, ее
волнение физически сообщалось ему. Он взглянул на нее умиленным, покорным
взглядом, поцеловал ее руку, встал и молча прошелся по террасе.
– Да, – сказал он, решительно подходя к ней. – Ни я, ни вы не смотрели
на наши отношения как на игрушку, а теперь наша судьба решена. Необходимо
кончить, – сказал он, оглядываясь, – ту ложь, в которой мы живем.
– Кончить? Как же кончить, Алексей? – сказала она тихо.
Она успокоилась теперь, и лицо ее сияло нежною улыбкой.
– Оставить мужа и соединить нашу жизнь.
– Она соединена и так, – чуть слышно отвечала она.
– Да, но совсем, совсем.
– Но как, Алексей, научи меня, как? – сказала она с грустною насмешкой
над безвыходностью своего положения. – Разве есть выход из такого положения?
Разве я не жена своего мужа?
– Из всякого положения есть выход. Нужно решиться, – сказал он. – Все
лучше, чем то положение, в котором ты живешь. Я ведь вижу, как ты мучаешься
всем, и светом, и сыном, и мужем.
– Ах, только не мужем, – с простою усмешкой сказала она. – Я не знаю, я
не думаю о нем. Его нет.
– Ты говоришь неискренно. Я знаю тебя. Ты мучаешься и о нем.
– Да он и не знает, – сказала она, и вдруг яркая краска стала выступать
на ее лицо; щеки, лоб, шея ее покраснели, и слезы стыда выступили ей на
глаза. – Да и не будем говорить об нем.

XXIII

Вронский уже несколько раз пытался, хотя и не так решительно, как
теперь, наводить ее на обсуждение своего положения и каждый раз сталкивался
с тою поверхностностию и легкостью суждений, с которою она теперь отвечала
на его вызов. Как будто было что-то в этом такое, чего она не могла или не
хотела уяснить себе, как будто, как только она начинала говорить про это,
она, настоящая Анна, уходила куда-то в себя и выступала другая, странная,
чуждая ему женщина, которой он не любил и боялся и которая давала ему отпор.
Но нынче он решился высказать все.
– Знает ли он, или нет, – сказал Вронский своим обычным твердым и
спокойным тоном, – знает ли он, или нет, нам до этого дела нет. Мы не
можем... вы не можете так оставаться, особенно теперь.
– Что ж делать, по-вашему? – спросила она с тою же легкою
насмешливостью. Ей, которая так боялась, чтоб он не принял легко ее беремен-
ность, теперь было досадно за то, что он из этого выводил необходимость
предпринять что-то.
– Объявить ему все и оставить его.
– Очень хорошо; положим, что я сделаю это, – сказала она. – Вы знаете,
что из этого будет? Я вперед все расскажу, – и злой свет зажегся в ее за
минуту пред этим нежных глазах. – "А, вы любите другого и вступили с ним в
преступную связь? (Она, представляя мужа, сделала, точно так, как это делал
Алексей Александрович, ударение на слове преступную.) Я предупреждал вас о
последствиях в религиозном, гражданском и семейном отношениях. Вы не
послушали меня. Теперь я не могу отдать позору свое имя... – и своего сына,
– хотела она сказать, но сыном она не могла шутить... – позору свое имя", и
еще что-нибудь в таком роде, – добавила она. – Вообще он скажет со своею
государственною манерой и с ясностью и точностью, что он не может отпустить
меня, но примет зависящие от него меры остановить скандал. И сделает
спокойно, аккуратно то, что скажет. Вот что будет. Это не человек, а машина,
и злая машина, когда рассердится, – прибавила она, вспоминая при этом
Алексея Александровича со всеми подробностями его фигуры, манеры говорить и
его характера и в вину ставя ему все, что только могла она найти в нем
нехорошего, не прощая ему ничего за ту страшную вину, которою она была пред
ним виновата.
– Но, Анна, – сказал Вронский убедительным, мягким голосом, стараясь
успокоить ее, – все-таки необходимо сказать ему, а потом уж руководиться
тем, что он предпримет.
– Что ж, бежать?
– Отчего ж и не бежать? Я не вижу возможности продолжать это. И не для
себя, – я вижу, что вы страдаете.
– Да, бежать, и мне сделаться вашею любовницей? – злобно сказала она.
– Анна! – укоризненно-нежно проговорил он.
– Да, – продолжала она, – сделаться вашею любовницей и погубить все...
Она опять хотела сказать: сына, но не могла выговорить этого слова.
Вронский не мог понять, как она, со своею сильною, честною натурой,
могла переносить это положение обмана и не желать выйти из него; но он не
догадывался, что главная причина этого было то слово сын, которого она не
могла выговорить. Когда она думала о сыне и его будущих отношениях к
бросившей его отца матери, ей так становилось страшно за то, что она
сделала, что она не рассуждала, а, как женщина, старалась только успокоить
себя лживыми рассуждениями и словами, с тем чтобы все оставалось по-старому
и чтобы можно было забыть про страшный вопрос, что будет с сыном.
– Я прошу тебя, я умоляю тебя, – вдруг совсем другим, искренним и
нежным тоном сказала она, взяв его за руку, – никогда не говори со мной об
этом!
– Но, Анна...
– Никогда. Предоставь мне. Всю низость, весь ужас своего положения я
знаю; но это не так легко решить, как ты думаешь. И предоставь мне, и
слушайся меня. Никогда со мной не говори об этом. Обещаешь ты мне?.. Нет,
нет, обещай!..
– Я все обещаю, но я не могу быть спокоен, особенно после того, что ты
сказала. Я не могу быть спокоен, когда ты не можешь быть спокойна...
– Я!– повторила она. – Да, я мучаюсь иногда; но это пройдет, если ты
никогда не будешь говорить со мной об этом. Когда ты говоришь со мной об
этом, тогда только это меня мучает.
– Я не понимаю, – сказал он.
– Я знаю, – перебила она его, – как тяжело твоей честной натуре лгать,
и жалею тебя. Я часто думаю, как для меня ты погубил свою жизнь.
– Я то же самое сейчас думал, – сказал он, – как из-за меня ты могла
пожертвовать всем? Я не могу простить себе то, что ты несчастлива.
– Я несчастлива? – сказала она,приближаясь к нему и с восторженною
улыбкой любви глядя на него, – я – как голодный человек, которому дали есть.
Может быть, ему холодно, и платье у него разорвано, и стыдно ему, но он не
несчастлив. Я несчастлива? Нет, вот мое счастье...
Она услыхала голос возвращавшегося сына и, окинув быстрым взглядом
террасу, порывисто встала. Взгляд ее зажегся знакомым ему огнем, она быстрым
движением подняла свои красивые, покрытые кольцами руки, взяла его за
голову, посмотрела на него долгим взглядом и, приблизив свое лицо с
открытыми, улыбающимися губами, быстро поцеловала его рот и оба глаза и
оттолкнула. Она хотела идти, но он удержал ее.
– Когда? – проговорил он шепотом, восторженно глядя на нее.
– Нынче, в час, – прошептала она и, тяжело вздохнув, пошла своим легким
и быстрым шагом навстречу сыну.
Сережу дождь застал в большом саду, и они с няней просидели в беседке.
– Ну, до свиданья, – сказала она Вронскому. – Теперь скоро надо на
скачки. Бетси обещала заехать за мной.
Вронский, взглянув на часы, поспешно уехал.

XXIV

Когда Вронский смотрел на часы на балконе Карениных, он был так
растревожен и занят своими мыслями, что видел стрелки на циферблате, но не
мог понять, который час. Он вышел на шоссе и направился, осторожно ступая по
грязи, к своей коляске. Он был до такой степени переполнен чувством к Анне,
что и не подумал о том, который час и есть ли ему еще время ехать к
Брянскому. У него оставалась, как это часто бывает, только внешняя
способность памяти, указывающая, что вслед за чем решено сделать. Он подошел
к своему кучеру, задремавшему на козлах в косой уже тени густой липы,
полюбовался переливающимися столбами толкачиков-мошек,бившихся над плотными
лошадьми, и, разбудив кучера, вскочил в коляску и велел ехать к Брянскому.
Только отъехав верст семь, он настолько опомнился, что посмотрел на часы и
понял, что было половина шестого и что он опоздал.
В этот день было несколько скачек: скачка конвойных, потом двухверстная
офицерская, четырехверстная и та скачка, в которой он скакал. К своей скачке
он мог поспеть, но если он поедет к Брянскому, то он только так приедет, и
приедет, когда уже будет весь двор. Это было нехорошо. Но он дал Брянскому
слово быть у него и потому решил ехать дальше, приказав кучеру не жалеть
тройки.
Он приехал к Брянскому, пробыл у него пять минут и поскакал назад. Эта
быстрая езда успокоила его. Все тяжелое, что было в его отношениях к Анне,
вся неопределенность, оставшаяся после их разговора, все выскочило из его
головы; он с наслаждением и волнением думал теперь о скачке, о том, что он
все-таки поспеет, и изредка ожидание счастья свидания нынешней ночи
вспыхивало ярким светом в его воображении.
Чувство предстоящей скачки все более и более охватывало его, по мере
того как он въезжал дальше и дальше в атмосферу скачек, обгоняя экипажи
ехавших с дач и из Петербурга на скачки.
На его квартире никого уже не было дома: все были на скачках, и лакей
его дожидался у ворот. Пока он переодевался, лакей сообщил ему,что уже
начались вторые скачки, что приходило много господ спрашивать про него и из
конюшни два раза прибегал мальчик.
Переодевшись без торопливости (он никогда не торопился и не терял
самообладания), Вронский велел ехать к баракам. От бараков ему уже были
видны море экипажей, пешеходов, солдат, окружавших гипподром, и кипящие
народом беседки. Шли, вероятно, вторые скачки, потому что в то время, как он
входил в барак, он слышал звонок. Подходя к конюшне, он встретился с
белоногим рыжим Гладиатором Махотина, которого в оранжевой с синим попоне, с
кажущимися огромными, отороченными синим ушами, вели на гипподром.
– Где Корд? – спросил он у конюха.
– В конюшне, седлают.
В отворенном деннике Фру-Фру уже была оседлана. Ее собирались выводить.
– Не опоздал?
– All right! Аll right! Все исправно, все исправно, – проговорил
англичанин, – не будьте взволнованы.
Вронский еще раз окинул взглядом прелестные, любимые формы лошади,
дрожавшей всем телом, и, с трудом оторвавшись от этого зрелища, вышел из
барака. Он подъехал к беседкам в самое выгодное время для того, чтобы не
обратить на себя ничьего внимания. Только что кончилась двухверстная скачка,
и все глаза были устремлены на кавалергарда впереди и лейб-гусара сзади, из
последних сил погонявших лошадей и подходивших к столбу. Из середины и извне
круга все теснились к столбу, и кавалергардская группа солдат и офицеров
громкими возгласами выражала радость ожидаемого торжества своего офицера и
товарища. Вронский незаметно вошел в середину толпы почти в то самое время,
как раздался звонок, оканчивающий скачки, и высокий, забрызганный грязью
кавалергард, пришедший первым, опустившись на седло, стал спускать поводья
своему серому, потемневшему от поту, тяжело дышавшему жеребцу.
Жеребец, с усилием тыкаясь ногами, укоротил быстрый ход своего большого
тела, и кавалергардский офицер, как человек, проснувшийся от тяжелого сна,
оглянулся кругом и с трудом улыбнулся. Толпа своих и чужих окружила его.
Вронский умышленно избегал той избранной, великосветской толпы, которая
сдержанно и свободно двигалась и переговаривалась пред беседками. Он узнал,
что там была и Каренина, и Бетси, и жена его брата, и нарочно, чтобы не
развлечься, не подходил к ним. Но беспрестанно встречавшиеся знакомые
останавливали его, рассказывая ему подробности бывших скачек и расспрашивая
его, почему он опоздал.
В то время как скакавшие были призваны в беседку для получения призов и
все обратились туда, старший брат Вронского, Александр, полковник с
эксельбантами, невысокий ростом, такой же коренастый, как и Алексей, но
более красивый и румяный, с красным носом и пьяным, открытым лицом, подошел
к нему.
– Ты получил мою записку? – сказал он. – Тебя никогда не найдешь.
Александр Вронский, несмотря на разгульную, в особенности пьяную жизнь,
по которой он был известен, был вполне придворный человек.
Он теперь, говоря с братом о неприятной весьма для него вещи, зная, что
глаза многих могут быть устремлены на них, имел вид улыбающийся, как будто
он о чем-нибудь неважном шутил с братом.
– Я получил и, право, не понимаю, о чем ты заботишься, – сказал
Алексей.
– Я о том забочусь, что сейчас мне было замечено, что тебя нет и что в
понедельник тебя встретили в Петергофе.
– Есть дела, которые подлежат обсуждению только тех, кто прямо в них
заинтересован, и то дело, о котором ты так заботишься, такое...
– Да, но тогда не служат, не...
– Я тебя прошу не вмешиваться, и только.
Нахмуренное лицо Алексея Вронского побледнело, и выдающаяся нижняя
челюсть его дрогнула,что с ним бывало редко. Он, как человек с очень добрым
сердцем, сердился редко, но когда сердился и когда у него дрожал подбородок,
то, как это и знал Александр Вронский, он был опасен. Александр Вронский
весело улыбнулся.
– Я только хотел передать письмо матушки. Отвечай ей и не расстраивайся
пред ездой. Bonne chance, – прибавил он, улыбаясь, и отошел от него.
Но вслед за ним опять дружеское приветствие остановило Вронского.
– Не хочешь знать приятелей! Здравствуй, mon cher! – заговорил Степан
Аркадьич, и здесь, среди этого петербургского блеска, не менее, чем в
Москве, блистая своим румяным лицом и лоснящимися расчесанными бакенбардами.
– Вчера приехал и очень рад, что увижу твое торжество. Когда увидимся?
– Заходи завтра в артель, – сказал Вронский – и, пожав его, извиняясь,
за рукав пальто, отошел на середину гипподрома, куда уже вводили лошадей для
большой скачки с препятствиями.
Потные, измученные скакавшие лошади, проваживаемые конюхами, уводились
домой, и одна за другой появлялись новые к предстоящей скачке, свежие,
большею частию английские лошади, в капорах, со своими поддернутыми
животами, похожие на странных огромных птиц. Направо водили поджарую
красавицу Фру-Фру, которая, как на пружинах, переступала на своих эластичных
и довольно длинных бабках. Недалеко от нее снимали попону с лопоухого
Гладиатора. Крупные, прелестные, совершенно правильные формы жеребца с
чудесным задом и необычайно короткими, над самыми копытами сидевшими бабками
невольно останавливали на себе внимание Вронского. Он хотел подойти к своей
лошади, но его опять задержал знакомый.
– А, вот Каренин!– сказал ему знакомый, с которым он разговаривал. –
Ищет жену, а она в середине беседки. Вы не видали ее?
– Нет, не видал, – отвечал Вронский и, не оглянувшись даже на беседку,
в которой ему указывали на Каренину, подошел к своей лошади.
Не успел Вронский посмотреть седло, о котором надо было сделать
распоряжение, как скачущих позвали к беседке для вынимания нумеров и отправ-
ления. С серьезными, строгими, многие с бледными лицами, семнадцать человек
офицеров сошлись к беседке и разобрали нумера. Вронскому достался седьмой
нумер. Послышалось: "Садиться!"
Чувствуя, что он вместе с другими скачущими составляет центр, на
который устремлены все глаза, Вронский в напряженном состоянии, в котором он
обыкновенно делался медлителен и спокоен в движениях, подошел к своей
лошади. Корд для торжества скачек оделся в свой парадный костюм: черный
застегнутый сюртук, туго накрахмаленные воротнички, подпиравшие ему щеки, и
в круглую черную шляпу и ботфорты. Он был, как и всегда, спокоен и важен и
сам держал за оба повода лошадь, стоя пред нею. Фру-Фру продолжала дрожать,
как в лихорадке. Полный огня глаз ее косился на подходившего Вронского.
Вронский подсунул палец под подпругу. Лошадь покосилась сильнее, оскалилась
и прижала ухо. Англичанин поморщился губами, желая выразить улыбку над тем,
что поверяли его седланье.
– Садитесь, меньше будете волноваться..
Вронский оглянулся в последний раз на своих соперников. Он знал, что на
езде он уже не увидит их. Двое уже ехали вперед к месту, откуда должны были
пускать. Гальцин, один из опасных соперников и приятель Вронского, вертелся
вокруг гнедого жеребца, не дававшего садиться. Маленький лейб-гусар в узких
рейтузах ехал галопом, согнувшись, как кот, на крупу, из желания подражать
англичанам. Князь Кузовлев сидел бледный на своей кровной, Грабовского
завода, кобыле, и англичанин вел ее под уздцы. Вронский и все его товарищи
знали Кузовлева и его особенность "слабых" нервов и страшного самолюбия. Они
знали, что он боялся всего, боялся ездить на фронтовой лошади; но теперь,
именно потому, что это было страшно, потому что люди ломали себе шеи и что у
каждого препятствия стояли доктор, лазаретная фура с нашитым крестом и
сестрою милосердия, он решился скакать. Они встретились глазами, и Вронский
ласково и одобрительно подмигнул ему. Одного только он не видал, главного
соперника, Махотина на Гладиаторе.
– Не торопитесь, – сказал Корд Вронскому, – и помните одно: не
задерживайте у препятствий и не посылайте, давайте ей выбирать, как она
хочет.
– Хорошо, хорошо, – сказал Вронский, взявшись за поводья.
– Если можно, ведите скачку; но не отчаивайтесь до последней минуты,
если бы вы были и сзади.
Лошадь не успела двинуться, как Вронский гибким и сильным движением
стал в стальное, зазубренное стремя и легко, твердо положил свое сбитое тело
на скрипящее кожей седло. Взяв правою ногой стремя, он привычным жестом
уравнял между пальцами двойные поводья, и Корд пустил руки. Как будто не
зная, какою прежде ступить ногой, Фру-Фру, вытягивая длинною шеей поводья,
тронулась, как на пружинах, покачивая седока на своей гибкой спине. Корд,
прибавляя шага, шел за ним. Взволнованная лошадь то с той, то с другой
стороны, стараясь обмануть седока, вытягивала поводья, и Вронский тщетно
голосом и рукой старался успокоить ее.
Они уже подходили к запруженной реке, направляясь к тому месту, откуда
должны были пускать их. Многие из скачущих были впереди, многие сзади,как
вдруг Вронский услыхал сзади себя по грязи дороги звуки галопа лошади, и его
обогнал Махотин на своем белоногом, лопоухом Гладиаторе. Махотин улыбнулся,
выставляя свои длинные зубы, но Вронский сердито взглянул на него. Он не
любил его вообще, теперь же считал его самым опасным соперником, и ему
досадно стало на него, что он проскакал мимо, разгорячив его лошадь. Фру-Фру
вскинула левую ногу на галоп и сделала два прыжка и, сердясь на натянутые
поводья, перешла на тряскую рысь, вскидывавшую седока. Корд тоже нахмурился
и почти бежал иноходью за Вронским.

6568. Striker » 20.09.2011 00:02 

X.Y.Й.

6569. Blackbird » 20.09.2011 00:17 

XXV

Всех офицеров скакало семнадцать человек. Скачки должны были
происходить на большом четырехверстном эллиптической формы кругу пред
беседкой. На этом кругу были устроены девять препятствий: река, большой, в
два аршина, глухой барьер пред самою беседкой, канава сухая, канава с водою,
косогор, ирландская банкетка, состоящая (одно из самых трудных препятствий)
из вала, утыканного хворостом, за которым, невидная для лошади, была еще
канава, так что лошадь должна была перепрыгнуть оба препятствия или убиться;
потом еще две канавы с водою и одна сухая, – и конец скачки был против
беседки. Но начинались скачки не с круга, а за сто сажен в стороне от него,
и на этом расстоянии было первое препятствие – запруженная река в три аршина
шириною, которую ездоки по произволу могли перепрыгивать или переезжать
вброд.
Раза три ездоки выравнивались, но каждый раз высовывалась чья-нибудь
лошадь, и нужно было заезжать опять сначала. Знаток пускания, полковник
Сестрин,начинал уже сердиться, когда, наконец, в четвертый раз крикнул:
"Пошел!" – и ездоки тронулись.
Все глаза, все бинокли были обращены на пеструю кучку всадников, в то
время как они выравнивались.
"Пустили! Скачут!" – послышалось со всех сторон после тишины ожидания.
И кучки и одинокие пешеходы стали перебегать с места на место, чтобы лучше
видеть. В первую же минуту собранная кучка всадников растянулась, и видно
было, как они по два, по три и один за другим близятся к реке.. Для зрителей
казалось,что они все поскакали вместе; но для ездоков были секунды разницы,
имевшие для них большое значение.
Взволнованная и слишком нервная Фру-Фру потеряла первый момент, и
несколько лошадей взяли с места прежде ее, но, еще не доскакивая реки,
Вронский, изо всех сил сдерживая влегшую в поводья лошадь, легко обошел
трех, и впереди его остался только рыжий Гладиатор Махотина, ровно и легко
отбивавший задом пред самим Вронским, и еще впереди всех прелестная Диана,
несшая ни живого ни мертвого Кузовлева.
В первые минуты Вронский еще не владел ни собою, ни лошадью. Он до
первого препятствия, реки, не мог руководить движениями лошади.
Гладиатор и Диана подходили вместе и почти в один и тот же момент:
раз-раз, поднялись над рекой и перелетели на другую сторону; незаметно, как
бы летя, взвилась за ними Фру-Фру, но в то самое время, как Вронский
чувствовал себя на воздухе, он вдруг увидал, почти под ногами своей лошади,
Кузовлева, который барахтался с Дианой на той стороне реки (Кузовлев пустил
поводья после прыжка, и лошадь полетела с ним через голову). Подробности эти
Вронский узнал уже после, теперь же он видел только то, что прямо под ноги,
куда должна стать Фру-Фру, может попасть нога или голова Дианы. Но Фру-Фру,
как падающая кошка, сделала на прыжке усилие ногами и спиной и, миновав
лошадь, понеслась дальше.
"О, милая!" – подумал Вронский.
После реки Вронский овладел вполне лошадью и стал удерживать ее,
намереваясь перейти большой барьер позади Махотина и уже на следующей, бесп-
репятственной дистанции саженей в двести попытаться обойти его.
Большой барьер стоял пред самой царскою беседкой. Государь, и весь
двор, и толпы народа – все смотрели на них – на него и на шедшего на лошадь
дистанции впереди Махотина, когда они подходили к черту (так назывался
глухой барьер). Вронский чувствовал эти направленные на него со всех сторон
глаза, но он ничего не видел, кроме ушей и шеи своей лошади, бежавшей ему
навстречу земли и крупа и белых ног Гладиатора, быстро отбивавших такт
впереди его и остававшихся все в одном и том же расстоянии. Гладиатор
поднялся, не стукнув ничем, взмахнул коротким хвостом и исчез из глаз
Вронского.
– Браво! – сказал чей-то один голос.
В то же мгновение пред глазами Вронского, пред ним самим, мелькнули
доски барьера. Без малейшей перемены движения лошадь взвилась под ним; доски
скрылись, и только сзади стукнуло что-то. Разгоряченная шедшим впереди
Гладиатором, лошадь поднялась слишком рано пред барьером и стукнула о него
задним копытом. Но ход ее не изменился, и Вронский, получив в лицо комок
грязи, понял, что он стал опять в то же расстояние от Гладиатора. Он увидал
опять впереди себя его круп, короткий хвост и опять те же неудаляющиеся,
быстро движущиеся белые ноги.
В то самое мгновение, как Вронский подумал о том, что надо теперь
обходить Махотина, сама Фру-Фру, поняв уже то, что он подумал, безо всякого
поощрения, значительно наддала и стала приближаться к Махотину с самой
выгодной стороны, со стороны веревки. Махотин не давал веревки. Вронский
только подумал о том, что можно обойти и извне, как Фру-Фру переменила ногу
и стала обходить именно таким образом. Начинавшее уже темнеть от пота плечо
Фру-Фру поравнялось с крупом Гладиатора. Несколько скачков они прошли рядом.
Но пред препятствием, к которому они подходили, Вронский, чтобы не идти
большой круг, стал работать поводьями, и быстро, на самом косогоре, обошел
Махотина. Он видел мельком его лицо, забрызганное грязью. Ему даже
показалось, что он улыбнулся. Вронский обошел Махотина, но он чувствовал его
сейчас же за собой и не переставая слышал за самою спиной ровный поскок и
отрывистое, совсем еще свежее дыханье ноздрей Гладиатора.
Следующие два препятствия, канава и барьер, были перейдены легко, но
Вронский стал слышать ближе сап и скок Гладиатора. Он послал лошадь и с
радостью почувствовал, что она легко прибавила ходу, и звук копыт Гладиатора
стал слышен опять в том же прежнем расстоянии.
Вронский вел скачку – то самое, что он и хотел сделать и что ему
советовал Корд, и теперь он был уверен в успехе. Волнение его, радость и
нежность к Фру-Фру все усиливались. Ему хотелось оглянуться назад, но он не
смел этого сделать и старался успокоивать себя и не посылать лошади, чтобы
приберечь в ней запас, равный тому, который, он чувствовал, оставался в
Гладиаторе. Оставалось одно и самое трудное препятствие; если он перейдет
его впереди других, то он придет первым. Он подскакивал к ирландской
банкетке. Вместе с Фру-Фру он еще издалека видел эту банкетку, и вместе им
обоим, ему и лошади, пришло мгновенное сомнение. Он заметил нерешимость в
ушах лошади и поднял хлыст, но тотчас же почувствовал, что сомнение было
неосновательно: лошадь знала, что нужно. Она наддала и мерно, так точно, как
он предполагал, взвилась и, оттолкнувшись от земли, отдалась силе инерции,
которая перенесла ее далеко за канаву; и в том же самом такте, без усилия, с
той же ноги, Фру-Фру продолжала скачку.
– Браво, Вронский! – послышались ему голоса кучки людей – он знал, его
полка и приятелей, – которые стояли у этого препятствия; он не мог не узнать
голоса Яшвина, но он не видал его.
"О, прелесть моя!" – думал он на Фру-Фру, прислушиваясь к тому,что
происходило сзади. "Перескочил!" – подумал он, услыхав сзади поскок
Гладиатора. Оставалась одна последняя канавка с водой в два аршина. Вронский
и не смотрел на нее, а, желая прийти далеко первым, стал работать поводьями
кругообразно, в такт скока поднимая и опуская голову лошади. Он чувствовал,
что лошадь шла из последнего запаса; не только шея и плечи ее были мокры, но
на загривке, на голове, на острых ушах каплями выступал пот, и она дышала
резко и коротко. Но он знал, что запаса этого с лишком достанет на
остающиеся двести сажен. Только потому, что он чувствовал себя ближе к
земле, и по особенной мягкости движенья Вронский знал, как много прибавила
быстроты его лошадь. Канавку она перелетела, как бы не замечая Она
перелетела ее, как птица; но в это самое время Вронский, к ужасу своему,
почувствовал, что, не поспев за движением лошади, он, сам не понимая как,
сделал скверное, непростительное движение, опустившись на седло. Вдруг
положение его изменилось, и он понял, что случилось что-то ужасное. Он не
мог еще дать себе отчет о том, что случилось, как уже мелькнули подле самого
его белые ноги рыжего жеребца, и Махотин на быстром скаку прошел мимо.
Вронский касался одной ногой земли, и его лошадь валилась на эту ногу. Он
едва успел выпростать ногу, как она упала на один бок, тяжело хрипя, и,
делая, чтобы подняться, тщетные усилия своей тонкою потною шеей, она
затрепыхалась на земле у его ног, как подстреленная птица. Неловкое
движение, сделанное Вронским, сломало ей спину. Но это он понял гораздо
после. Теперь же он видел только то, что Махотин быстро удалялся, а он,
шатаясь, стоял один на грязной неподвижной земле, а пред ним, тяжело дыша,
лежала Фру-Фру и, перегнув к нему голову, смотрела на него своим прелестным
глазом. Все еще не понимая того, что случилось, Вронский тянул лошадь за
повод. Она опять вся забилась, как рыбка, треща крыльями седла, выпростала
передние ноги, но, не в силах поднять зада, тотчас же замоталась и опять
упала на бок. С изуродованным страстью лицом, бледный и с трясущеюся нижнею
челюстью, Вронский ударил ее каблуком в живот и опять стал тянуть за
поводья. Но она не двигалась, а, уткнув храп в землю, только смотрела на
хозяина своим говорящим взглядом.
– Ааа! – промычал Вронский, схватившись за голову. – Ааа! что я сделал!
– прокричал он. – И проигранная скачка! И своя вина, постыдная,
непростительная! И эта несчастная, милая, погубленная лошадь! Ааа! что я
сделал!
Народ, доктор и фельдшер, офицеры его полка бежали к нему. К своему
несчастью, он чувствовал, что был цел и невредим. Лошадь сломала себе спину,
и решено было ее пристрелить. Вронский не мог отвечать на вопросы, не мог
говорить ни с кем. Он повернулся и, не подняв соскочившей с головы фуражки,
пошел прочь от гипподрома, сам не зная куда. Он чувствовал себя несчастным.
В первый раз в жизни он испытал самое тяжелое несчастие, несчастие
неисправимое и такое, в котором виною сам.
Яшвин с фуражкой догнал его, проводил его до дома, и через полчаса
Вронский пришел в себя. Но воспоминание об этой скачке надолго осталось в
его душе самым тяжелым и мучительным воспоминанием в его жизни.

XXVI

Внешние отношения Алексея Александровича с женою были такие же, как и
прежде. Единственная разница состояла в том, что он еще более был занят, чем
прежде. Как и в прежние года, он с открытием весны поехал на воды за границу
поправлять свое расстраиваемое ежегодно усиленным зимним трудом здоровье и,
как обыкновенно, вернулся в июле и тотчас же с увеличенною энергией взялся
за свою обычную работу. Как и обыкновенно, жена его переехала на дачу, а он
остался в Петербурге.
Со времени того разговора после вечера у княгини Тверской он никогда не
говорил с Анною о своих подозрениях и ревности, и тот его обычный тон
представления кого-то был как нельзя более удобен для его теперешних
отношений к жене. Он был несколько холоднее к жене. Он только как будто имел
на нее маленькое неудовольствие за тот первый ночной разговор, который она
отклонила от себя. В его отношениях к ней был оттенок досады,но не более.
"Ты не хотела объясниться со мной, – как будто говорил он, мысленно
обращаясь к ней, – тем хуже для тебя. Теперь уж ты будешь просить меня, а я
не стану объясняться. Тем хуже для тебя", – говорил он мысленно, как
человек, который бы тщетно попытался потушить пожар, рассердился бы на свои
тщетные усилия и сказал бы: "Так на' же тебе! так сгоришь за это!"
Он, этот умный и тонкий в служебных делах человек, не понимал всего
безумия такого отношения к жене. Он не понимал этого, потому что ему было
слишком страшно понять свое настоящее положение, и он в душе своей закрыл,
запер и запечатал тот ящик, в котором у него находились его чувства к семье,
то есть к жене и сыну. Он, внимательный отец, с конца этой зимы стал
особенно холоден к сыну и имел к нему то же подтрунивающее отношение, как и
к жене. "А! молодой человек!" – обращался он к нему.
Алексей Александрович думал и говорил, что ни в какой год у него не
было столько служебного дела, как в нынешний; но он не сознавал того, что он
сам выдумывал себе в нынешнем году дела, что это было одно из средств не
открывать того ящика, где лежали чувства к жене и семье и мысли о них и
которые делались тем страшнее, чем дольше они там лежали. Если бы кто-нибудь
имел право спросить Алексея Александровича, что он думает о поведении своей
жены, то кроткий, смирный Алексей Александрович ничего не ответил бы, а
очень бы рассердился на того человека, который у него спросил бы про это. От
этого-то и было в выражении лица Алексея Александровича что-то гордое и
строгое, когда у него спрашивали про здоровье его жены. Алексей
Александрович ничего не хотел думать о поведении и чувствах своей жены, и
действительно он об этом ничего не думал.
Постоянная дача Алексея Александровича была в Петергофе, и обыкновенно
графиня Лидия Ивановна жила лето там же, в соседстве и постоянных сношениях
с Анной. В нынешнем году графиня Лидия Ивановна отказалась жить в Петергофе,
ни разу не была у Анны Аркадьевны и намекнула Алексею Александровичу на
неудобство сближения Анны с Бетти и Вронским. Алексей Александрович строго
остановил ее, высказав мысль, что жена его выше подозрения, и с тех пор стал
избегать графини Лидии Ивановны. Он не хотел видеть и не видел, что в свете
уже многие косо смотрят на его жену, не хотел понимать и не понимал, почему
жена его особенно настаивала на том, чтобы переехать в Царское, где жила
Бетси, откуда недалеко было до лагеря полка Вронского. Он не позволял себе
думать об этом и не думал; но вместе с тем он в глубине своей души, никогда
не высказывая этого самому себе и не имея на то никаких не только
доказательств, но и подозрений, знал несомненно, что он был обманутый муж, и
был от этого глубоко несчастлив.
Сколько раз во время своей восьмилетней счастливой жизни с женой, глядя
на чужих неверных жен и обманутых мужей, говорил себе Алексей Александрович:
"Как допустить до этого? как не развязать этого безобразного положения?" Но
теперь, когда беда пала на его голову, он не только не думал о том, как
развязать это положение, но вовсе не хотел знать его, не хотел знать именно
потому, что оно было слишком ужасно, слишком неестественно.
Со времени своего возвращения из-за границы Алексей Александрович два
раза был на даче. Один раз обедал, другой раз провел вечер с гостями, но ни
разу не ночевал, как он имел обыкновение делать это в прежние годы.
День скачек был очень занятой день для Алексея Александровича; но, с
утра еще сделав себе расписание дня, он решил, что тотчас после раннего
обеда он поедет на дачу к жене и оттуда на скачки, на которых будет весь
двор и на которых ему надо быть. К жене же он заедет потому, что он решил
себе бывать у нее в неделю раз для приличия. Кроме того, в этот день ему
нужно было передать жене к пятнадцатому числу, по заведенному порядку, на
расход деньги.
С обычною властью над своими мыслями, обдумав все это о жене, он не
позволил своим мыслям распространяться далее о том, что касалось ее.
Утро это было очень занято у Алексея Александровича. Накануне графиня
Лидия Ивановна прислала ему брошюру бывшего в Петербурге знаменитого
путешественника в Китае с письмом, прося его принять самого путешественника,
человека, по разным соображениям, весьма интересного и нужного. Алексей
Александрович не успел прочесть брошюру вечером и дочитал ее утром. Потом
явились просители, начались доклады, приемы, назначения, удаления,
распределения наград, пенсий, жалованья, переписки – то будничное дело, как
называл его Алексей Александрович, отнимавшее так много времени. Потом было
личное дело, посещение доктора и управляющего делами. Управляющий делами не
занял много времени. Он только передал нужные для Алексея Александровича
деньги и дал краткий отчет о состоянии дел, которые были не совсем хороши,
так как случилось, что нынешний год вследствие частых выездов было прожито
больше, и был дефицит. Но доктор, знаменитый петербургский доктор,
находившийся в приятельских отношениях к Алексею Александровичу, занял много
времени. Алексей Александрович и не ждал его нынче и был удивлен его
приездом и еще более тем, что доктор очень внимательно расспросил Алексея
Александровича про его состояние, прослушал его грудь, постукал и пощупал
печень. Алексей Александрович не знал, что его друг Лидия Ивановна, заметив,
что здоровье Алексея Александровича нынешний год нехорошо, просила доктора
приехать и посмотреть больного. "Сделайте это для меня", – сказала ему
графиня Лидия Ивановна.
– Я сделаю это для России, графиня, – отвечал доктор.
– Бесценный человек! – сказала графиня Лидия Ивановна.
Доктор остался очень недоволен Алексеем Александровичем. Он нашел
печень значительно увеличенною, питание уменьшенным и действия вод никакого.
Он предписал как можно больше движения физического и как можно меньше
умственного напряжения и, главное, никаких огорчений, то есть то самое, что
было для Алексея Александровича так же невозможно, как не дышать; и уехал,
оставив в Алексее Александровиче неприятное сознание того, что что-то в нем
нехорошо и что исправить этого нельзя.
Выходя от Алексея Александровича, доктор столкнулся на крыльце с хорошо
знакомым ему Слюдиным, правителем дел Алексея Александровича. Они были
товарищами по университету и, хотя редко встречались, уважали друг друга и
были хорошие приятели, и оттого никому, как Слюдину, доктор не высказал бы
своего откровенного мнения о больном.
– Как я рад, что вы у него были, – сказал Слюдин. – Он нехорош, и мне
кажется... Ну что?
– А вот что, – сказал доктор, махая через голову Слюдина своему кучеру,
чтоб он подавал. – Вот что, – сказал доктор, взяв в свои белые руки палец
лайковой перчатки и натянув его. – Не натягивайте струны и попробуйте
перервать – очень трудно; но натяните до последней возможности и наляжьте
тяжестью пальца на натянутую струну – она лопнет. А он по своей усидчивости,
добросовестности к работе, – он натянут до последней степени; а давление
постороннее есть, и тяжелое, – заключил доктор, значительно подняв брови. –
Будете на скачках? – прибавил он, спускаясь к поданной карете. – Да, да,
разумеется, берет много времени, – отвечал доктор что-то такое на сказанное
Слюдиным и нерасслышанное им.
Вслед за доктором, отнявшим так много времени, явился знаменитый
путешественник, и Алексей Александрович, пользуясь только что прочитанной
брошюрой и своим прежним знанием этого предмета, поразил путешественника
глубиною своего знания предмета и широтою просвещенного взгляда.
Вместе с путешественником было доложено о приезде губернского
предводителя, явившегося в Петербург и с которым нужно было переговорить.
После его отъезда нужно было докончить занятия будничные с правителем дел и
еще надо было съездить по серьезному и важному делу к одному значительному
лицу. Алексей Александрович только успел вернуться к пяти часам, времени
своего обеда, и, пообедав с правителем дел, пригласил его с собой вместе
ехать на дачу и на скачки.
Не отдавая себе в том отчета, Алексей Александрович искал теперь случая
иметь третье лицо при своих свиданиях с женою.

XXVII

Анна стояла наверху пред зеркалом, прикалывая с помощью Аннушки
последний бант на платье, когда она услыхала у подъезда звуки давящих щебень
колес. "Для Бетси еще рано", – подумала она и, взглянув в окно, увидела
карету и высовывающуюся из нее черную шляпу и столь знакомые ей уши Алексея
Александровича. "Вот некстати; неужели ночевать?" – подумала она, и ей так
показалось ужасно и страшно все, что могло от этого выйти, что она, ни
минуты не задумываясь, с веселым и сияющим лицом вышла к ним навстречу и,
чувствуя в себе присутствие уже знакомого ей духа лжи и обмана, тотчас же
отдалась этому духу и начала говорить, сама не зная, что скажет.
– А, как это мило! – сказала она, подавая руку мужу и улыбкой
здороваясь с домашним человеком, Слюдиным. – Ты ночуешь, надеюсь? – было
первое слово, которое подсказал ей дух обмана, – а теперь едем вместе.
Только жаль, что я обещала Бетси. Она заедет за мной.
Алексей Александрович поморщился при имени Бетси.
– О, я не стану разлучать неразлучных, – сказал он своим обычным тоном
шутки. – Мы поедем с Михайлом Васильевичем. Мне и доктора велят ходить. Я
пройдусь дорогой и буду воображать, что я на водах.
– Торопиться некуда, – сказала Анна. – Хотите чаю? – Она позвонила.
– Подайте чаю да скажите Сереже, что Алексей Александрович приехал. Ну,
что, как твое здоровье? Михаил Васильевич, вы у меня не были; посмотрите,
как на балконе у меня хорошо, – говорила она, обращаясь то к тому, то к
другому.
Она говорила очень просто и естественно, но слишком много и слишком
скоро. Она сама чувствовала это, тем более что в любопытном взгляде, которым
взглянул на нее Михаил Васильевич, она заметила, что он как будто наблюдал
ее.
Михаил Васильевич тотчас же вышел на террасу.
Она села подле мужа.
– У тебя не совсем хороший вид, – сказала она.
– Да, – сказал он, – нынче доктор был у меня и отнял час времени. Я
чувствую, что кто-нибудь из друзей моих прислал его: так драгоценно мое
здоровье...
– Нет, что ж он сказал?
Она спрашивала его о здоровье и занятиях, уговаривала отдохнуть и
переехать к ней.
Все это она говорила весело, быстро и с особенным блеском в глазах; но
Алексей Александрович теперь не приписывал этому тону ее никакого значения.
Он слышал только ее слова и придавал им только тот прямой смысл, который они
имели. И он отвечал ей просто, хотя и шутливо. Во всем разговоре этом не
было ничего особенного, но никогда после без мучительной боли стыда Анна не
могла вспомнигь всей этой короткой сцены.
Вошел Сережа, предшествуемый гувернанткой. Если б Алексей Александрович
позволил себе наблюдать, он заметил бы робкий, растерянный взгляд, с каким
Сережа взглянул на отца, а потом на мать. Но он ничего не хотел видеть и не
видал.
– А, молодой человек! Он вырос. Право, совсем мужчина делается.
Здравствуй, молодой человек.
И он подал руку испуганному Сереже.
Сережа, и прежде робкий в отношении к отцу, теперь, после того как
Алексей Александрович стал его звать молодым человеком и как ему зашла в
голову загадка о том, друг или враг Вронский, чуждался отца. Он, как бы
прося защиты, оглянулся на мать. С одной матерью ему было хорошо. Алексей
Александрович между тем, заговорив с гувернанткой, держал сына за плечо, и
Сереже было так мучительно неловко, что Анна видела,что он собирается
плакать.
Анна, покрасневшая в ту минуту, как вошел сын, заметив, что Сереже
неловко, быстро вскочила, подняла с плеча сына руку Алексея Александровича
и, поцеловав сына, повела его на террасу и тотчас же вернулась.
– Однако пора уже, – сказала она, взглянув на свои часы, – что это
Бетси не едет!..
– Да, – сказал Алексей Александрович и, встав, заложил руки и потрещал
ими. – Я заехал еще привезть тебе денег, так как соловья баснями не кормят,
– сказал он. – Тебе нужно, я думаю.
– Нет, не нужно... да, нужно, – сказала она, не глядя на него и краснея
до корней волос. – Да ты, я думаю, заедешь сюда со скачек.
– О да! – отвечал Алексей Александрович. – Вот и краса Петергофа,
княгиня Тверская, – прибавил он, взглянув в окно на подъезжавший английский,
в шорах, экипаж с чрезвычайно высоко поставленным крошечным кузовом коляски.
– Какое щегольство! Прелесть! Ну,так поедемте и мы.
Княгиня Тверская не выходила из экипажа, а только ее в штиблетах,
пелеринке и черной шляпке лакей соскочил у подъезда.
– Я иду, прощайте! – сказала Анна и, поцеловав сына, подошла к Алексею
Александровичу и протянула ему руку. – Ты очень мил, что приехал.
Алексей Александрович поцеловал ее руку.
– Ну, так до свиданья. Ты заедешь чай пить, и прекрасно! – сказала она
и вышла, сияющая и веселая. Но, как только она перестала видеть его, она
почувствовала то место на руке, к которому прикоснулись его губы, и с
отвращением вздрогнула.

XXVIII

Когда Алексей Александрович появился на скачках, Анна уже сидела в
беседке рядом с Бетси, в той беседке, где собиралось все высшее общество.
Она увидала мужа еще издалека. Два человека, муж и любовник, были для нее
двумя центрами жизни, и без помощи внешних чувств она чувствовала их
близость. Она еще издалека почувствовала приближение мужа и невольно следила
за ним в тех волнах толпы, между которыми он двигался. Она видела, как он
подходил к беседке, то снисходительно отвечая на заискивающие поклоны, то
дружелюбно, рассеянно здороваясь с равными, то старательно выжидая взгляда
сильных мира и снимая свою круглую большую шляпу, нажимавшую кончики его
ушей. Она знала все эти приемы, и все они ей были отвратительны. "Одно
честолюбие, одно желание успеть – вот все, что есть в его душе, – думала
она, – а высокие соображения, любовь к просвещению, религия, все это –
только орудия для того, чтобы успеть".
По его взглядам на дамскую беседку (он смотрел прямо на нее, но не
узнавал жены в море кисеи, лент, перьев, зонтиков и цветов) она поняла, что
он искал ее; но она нарочно не замечала его.
– Алексей Александрович! – закричала ему княгиня Бетси, – вы, верно, не
видите жену; вот она!
Он улыбнулся своею холодною улыбкой.
– Здесь столько блеска, что глаза разбежались, – сказал он и пошел в
беседку. Он улыбнулся жене, как должен улыбнуться муж, встречая жену, с
которою он только что виделся, и поздоровался с княгиней и другими
знакомыми, воздав каждому должное, то есть пошутив с дамами и перекинувшись
приветствиями с мужчинами. Внизу подле беседки стоял уважаемый Алексей
Александровичем, известный своим умом и образованием генерал-адъютант.
Алексей Александрович заговорил с ним.
Был промежуток между скачками, и потому ничто не мешало разговору.
Генерал-адъютант осуждал скачки. Алексей Александрович возражал, защищая их.
Анна слушала его тонкий, ровный голос, не пропуская ни одного слова, и
каждое слово его казалось ей фальшиво и болью резало ее ухо.
Когда началась четырехверстная скачка с препятствиями, она нагнулась
вперед и, не спуская глаз, смотрела на подходившего к лошади и садившегося
Вронского и в то же время слышала этот отвратительный, неумолкающий голос
мужа. Она мучалась страхом за Вронского, но еще более мучалась неумолкавшим,
ей казалось, звуком тонкого голоса мужа с знакомыми интонациями.
"Я дурная женщина, я погибшая женщина, – думала она, – но я не люблю
лгать, я не переношу лжи, а его (мужа) пища – это ложь. Он все знает, все
видит; что же он чувствует, если может так спокойно говорить? Убей он меня,
убей он Вронского, я бы уважала его. Но нет, ему нужны только ложь и
приличие", – говорила себе Анна, не думая о том, чего именно она хотела от
мужа, каким бы она хотела его видеть. Она не понимала и того, что эта
нынешняя особенная словоохотливость Алексея Александровича, так раздражавшая
ее, была только выражением его внутренней тревоги и беспокойства. Как
убившийся ребенок, прыгая, приводит в движенье свои мускулы, чтобы заглушить
боль, так для Алексея Александровича было необходимо умственное движение
чтобы заглушить те мысли о жене, которые в ее присутствии и в присутствии
Вронского и при постоянном повторении его имени требовали к себе внимания. А
как ребенку естественно прыгать, так и ему было естественно хорошо и умно
говорить. Он говорил:
– Опасность в скачках военных, кавалерийских, есть необходимое условие
скачек. Если Англия может указать в военной истории на самые блестящие
кавалерийские дела, то только благодаря тому, что она исторически развивала
в себе эту силу животных и людей. Спорт, по моему мнению, имеет большое
значение, и, как всегда мы видим только самое поверхностное.
– Не поверхностное, – сказала княгиня Тверская. Один офицер, говорят,
сломал два ребра.
Алексей Александрович улыбнулся своею улыбкой, только открывавшею зубы,
но ничего более не говорившею.
– Положим, княгиня, что это не поверхностное, сказал он, – но
внутреннее. Но не в том дело, – и он опять обратился к генералу, с которым
говорил серьезно, – не забудьте, что скачут военные, которые избрали эту
деятельность, и согласитесь, что всякое призвание имеет свою оборотную
сторону медали. Это прямо входит в обязанности военного. Безобразный спорт
кулачного боя или испанских тореадоров есть признак варварства. Но
специализированный спорт есть признак развития.
– Нет, я не поеду в другой раз; это меня слишко волнует, – сказала
княгиня Бетси. – Не правда ли, Анна?
– Волнует, но нельзя оторваться, – сказала другая дама. – Если б я была
римлянка, я бы не пропустила ни одного цирка.
Анна ничего не говорила и, не спуская бинокля, смотрела в одно место.
В это время через беседку проходил высокий генерал. Прервав речь,
Алексей Александрович поспешно, но достойно встал и низко поклонился
проходившему военному.
– Вы не скачете? – пошутил ему военный.
– Моя скачка труднее, – почтительно отвечал Алексей Александрович.
И хотя ответ ничего не значил, военный сделал вид, что получил умное
слово от умного человека и вполне понимает la pointe de la sauce.
– Есть две стороны, – продолжал снова Алексей Александрович, –
исполнителей и зрителей; и любовь к этим зрелищам есть вернейший признак
низкого развития для зрителей, я согласен, но...
– Княгиня, пари! – послышался снизу голос Степана Аркадьича,
обращавшегося к Бетси. – За кого вы держите?
– Мы с Анной за князя Кузовлева, – отвечала Бетси.
– Я за Вронского. Пара перчаток.
– Идет!
– А как красиво, не правда ли?
Алексей Александрович помолчал, пока говорили около него, но тотчас
опять начал.
– Я согласен, но мужественные игры... – продолжал было он.
Но в это время пускали ездоков, и все разговоры прекратились. Алексей
Александрович тоже замолк, и все поднялись и обратились к реке. Алексей
Александрович не интересовался скачками и потому не глядел на скакавших, а
рассеянно стал обводить зрителей усталыми глазами. Взгляд его остановился на
Анне.
Лицо ее было бледно и строго. Она, очевидно, ничего и никого не видела,
кроме одного. Рука ее судорожно сжимала веер, и она не дышала. Он посмотрел
на нее и поспешно отвернулся, оглядывая другие лица.
"Да вот и эта дама и другие тоже очень взволнованы; это очень
натурально", – сказал себе Алексей Александрович. Он хотел не смотреть на
нее, но взгляд его невольно притягивался к ней. Он опять вглядывался в это
лицо, стараясь не читать того, что так ясно было на нем написано, и против
воли своей с ужасом читал на нем то, чего он не хотел знать.
Первое падение Кузовлева на реке взволновало всех, но Алексей
Александрович видел ясно на бледном, торжествующем лице Анны, что тот, на
кого она смотрела, не упал. Когда, после того как Махотин и Вронский
перескочили большой барьер, следующий офицер упал тут же на голову и
разбился замертво и шорох ужаса пронесся по всей публике, Алексей
Александрович видел, что Анна даже не заметила этого и с трудом поняла, о
чем заговорили вокруг. Но он все чаще и чаще и с бо'льшим упорством
вглядывался в нее. Анна, вся поглощенная зрелищем скакавшего Вронского,
почувствовала сбоку устремленный на себя взгляд холодных глаз своего мужа.
Она оглянулась на мгновение, вопросительно посмотрела на него и, слегка
нахмурившись, опять отвернулась.
"Ах, мне все равно", – как будто сказала она ему и уже более ни разу не
взглядывала на него.
Скачки были несчастливы, и из семнадцати человек попадало и разбилось
больше половины. К концу скачек все были в волнении, которое еще более
увеличилось тем, что государь был недоволен.

XXIX

Все громко выражали свое неодобрение, все повторяли сказанную кем-то
фразу: "Недостает только цирка с львами", и ужас чувствовался всеми, так
что, когда Вронский упал и Анна громко ахнула, в этом не было ничего
необыкновенного. Но вслед за тем в лице Анны произошла перемена, которая
была уже положительно неприлична. Она совершенно потерялась. Она стала
биться как пойманная птица: то хотела встать и идти куда-то, то обращалась к
Бетси.
– Поедем, поедем, – говорила она.
Но Бетси не слыхала ее. Она говорила, перегнувшись вниз, с подошедшим к
ней генералом.
Алексей Александрович подошел к Анне и учтиво дал ей руку.
– Пойдемте, если вам угодно, – сказал он по-французски; но Анна
прислушивалась к тому, что говорил генерал, и не заметила мужа.
– Тоже сломал ногу, говорят, – говорил генерал. – Это ни на что не
похоже.
Анна, не отвечая мужу, подняла бинокль и смотрела на то место, где упал
Вронский; но было так далеко и там столпилось столько народа, что ничего
нельзя было разобрать. Она опустила бинокль и хотела идти; но в это время
подскакал офицер и что-то докладывал государю. Анна высунулась вперед,
слушая.
– Стива! Стива! – прокричала она брату.
Но брат не слыхал ее. Она опять хотела выходить.
– Я еще раз предлагаю вам свою руку, если вы хотите идти, – сказал
Алексей Александрович, дотрогиваясь до ее руки.
Она с отвращением отстранилась от него и, не взглянув ему в лицо,
отвечала:
– Нет, нет, оставьте меня, я останусь.
Она видела теперь, что от места падения Вронского через круг бежал
офицер к беседке. Бетси махала ему платком.
Офицер принес известие, что ездок не убился, но лошадь сломала себе
спину.
Услыхав это, Анна быстро села и закрыла лицо веером. Алексей
Александрович видел, что она плакала и не могла удержать не только слез, но
и рыданий, которые поднимали ее грудь. Алексей Александрович загородил ее
собою, давая ей время оправиться.
– В третий раз предлагаю вам свою руку, – сказал он чрез несколько
времени, обращаясь к ней. Анна смотрела на него и не знала, что сказать.
Княгиня Бетси пришла ей на помощь.
– Нет, Алексей Александрович, я увезла Анну, и я обещалась отвезти ее,
– вмешалась Бетси.
– Извините меня, княгиня, – сказал он, учтиво улыбаясь, но твердо глядя
ей в глаза, – но я вижу, что Анна не совсем здорова, и желаю, чтоб она ехала
со мною.
Анна испуганно оглянулась, покорно встала и положила руку на руку мужа.
– Я пошлю к нему, узнаю и пришлю сказать, – прошептала ей Бетcи.
На выходе из беседки Алексей Александрович, так же как всегда, говорил
со встречавшимися, и Анна должна была, как и всегда, отвечать и говорить; но
она была сама не своя и как во сне шла под руку с мужем.
"Убился или нет? Правда ли? Придет или нет? Увижу ли я его нынче?" –
думала она.
Она молча села в карету Алексея Александровича и молча выехала из толпы
экипажей. Несмотря на все, что он видел, Алексей Александрович все-таки не
позволил себе думать о настоящем положении своей жены. Он только видел
внешние признаки. Он видел, что она ведет себя неприлично, и считал своим
долгом сказать ей это. Но ему очень трудно было не сказать более, а сказать
только это. Он открыл рот, чтобы сказать ей, как она неприлично вела себя,
но невольно сказал совершенно другое.
– Как, однако, мы все склонны к этим жестоким зрелищам, – сказал он. –
Я замечаю...
– Что? я не понимаю, – презрительно сказала Анна.
Он оскорбился и тотчас же начал говорить то, что хотел.
– Я должен сказать вам, – проговорил он.
"Вот оно, объяснение", – подумала она, и ей стало страшно.
– Я должен сказать вам, что вы неприлично ведете себя нынче, – сказал
он ей по-французски.
– Чем я неприлично вела себя? – громко сказала она, быстро поворачивая
к нему голову и глядя ему прямо в глаза, но совсем уже не с прежним
скрывающим что-то весельем, а с решительным видом, под которым она с трудом
скрывала испытываемый страх.
– Не забудьте, – сказал он ей, указывая на открытое окно против кучера.
Он приподнялся и поднял стекло.
– Что вы нашли неприличным? – повторила она
– То отчаяние, которое вы не умели скрыть при падении одного из
ездоков.
Он ждал, что она возразит; но она молчала, глядя перед собою.
– Я уже просил вас держать себя в свете так, что злые языки не могли
ничего сказать против вас. Было время, когда я говорил о внутренних
отношениях; я ведь не говорю про них. Теперь я говорю о внешних отношениях.
Вы неприлично держали себя, и я желал бы, чтоб это не повторялось.
Она не слышала половины его слов, она испытывала страх к нему и думала
о том, правда ли то, что Вронский не убился. О нем ли говорили, что он цел,
а лошадь сломала спину? Она только притворно-насмешливо улыбнулась, когда он
кончил, и ничего не отвечала, потому что не слыхала того, что он говорил.
Алексей Александрович начал говорить смело, но, когда он ясно понял то, о
чем он говорит, страх, который она испытывала, сообщился ему. Он увидел эту
улыбку, и странное заблуждение нашло на него.
"Она улыбается над моими подозрениями. Да, она скажет сейчас то, что
говорила мне тот раз: что нет оснований моим подозрениям, что это смешно".
Теперь, когда над ним висело открытие всего, он ничего так не желал,
как того, чтоб она, так же как прежде, насмешливо ответила ему, что его
подозрения смешны и не имеют основания. Так страшно было то, что он знал,
что теперь он был готов поверить всему. Но выражение лица ее, испуганного и
мрачного, теперь не обещало даже обмана.
– Может быть, я ошибаюсь, – сказал он. – В таком случае я прошу
извинить меня.
– Нет, вы не ошиблись, – сказала она медленно, отчаянно взглянув на его
холодное лицо. – Вы не ошиблись. Я была и не могу не быть в отчаянии. Я
слушаю вас и думаю о нем. Я люблю его, я его любовница, я не могу
переносить, я боюсь, я ненавижу вас... Делайте со мной что хотите.
И, откинувшись в угол кареты, она зарыдала, закрываясь руками. Алексей
Александрович не пошевелился и не изменил прямого направления взгляда. Но
все лицо его вдруг приняло торжественную неподвижность мертвого, и выражение
это не изменилось во все время езды до дачи. Подъезжая к дому, он повернул к
ней голову все с тем же выражением.
– Так! Но я требую соблюдения внешних условий приличия до тех пор, –
голос его задрожал, – пока я приму меры, обеспечивающие мою честь, и сообщу
их вам.
Он вышел вперед и высадил ее. В виду прислуги он пожал ей молча руку,
сел в карету и уехал в Петербург.
Вслед за ним пришел лакей от княгини Бетси и принес Анне записку:
"Я послала к Алексею узнать об его здоровье, и он мне пишет, что здоров
и цел, но в отчаянии".
"Так он будет!– подумала она. – Как хорошо я сделала, что все сказала
ему".
Она взглянула на часы. Еще оставалось три часа, и воспоминания
подробностей последнего свидания зажгли ей кровь.
"Боже мой, как светло! Это страшно, но я люблю видеть его лицо и люблю
этот фантастический свет... Муж! ах, да... Ну, и слава богу, что с ним все
кончено".

XXX

Как и во всех местах, где собираются люди, так и на маленьких немецких
водах, куда приехали Щербацкие, совершилась обычная как бы кристаллизация
общества, определяющая каждому его члену определенное и неизменное место.
Как определенно и неизменно частица воды на холоде получает известную форму
снежного кристалла, так точно каждое новое лицо, приезжавшее на воды, тотчас
же устанавливалось в свойственное ему место.
Фюрст Щербацкий замт гемалин унд тохтэр, и по квартире, которую заняли,
и по имени, и по знакомым, которых они нашли, тотчас же кристаллизовались в
свое определенное и предназначенное им место.
На водах в этом году была настоящая немецкая фюрстин, вследствие чего
кристаллизация общества совершалась еще энергичнее. Княгиня непременно
пожелала представить принцессе свою дочь и на второй же день совершила этот
обряд. Кити низко и грациозно присела в своем выписанном из Парижа, очень
простом, то есть очень нарядном летнем платье. Принцесса сказала: "Надеюсь,
что розы скоро вернутся на это хорошенькое личико", – и для Щербацких тотчас
же твердо установились определенные пути жизни, из которых нельзя уже было
выйти. Щербацкие познакомились и с семейством английской леди, и с немецкою
графиней, и с ее раненным в последней войне сыном, и со шведом-ученым, и с
M. Canut и его сестрой. Но главное общество Щербацких невольно составилось
из московской дамы, Марьи Евгениевны Ртищевой, с дочерью, которая была
неприятна Кити потому, что заболела так же, как и она, от любви, и
московского полковника, которого Кити с детства видела и знала в мундире и
эполетах и который тут, со своими маленькими глазками и с открытою шеей в
цветном галстучке, был необыкновенно смешон и скучен тем, что нельзя было от
него отделаться. Когда все это так твердо установилось, Кити стало очень
скучно, тем более что князь уехал в Карлсбад и она осталась одна с матерью.
Она не интересовалась теми, кого знала, чувствуя, что от них ничего уже не
будет нового. Главный же задушевный интерес ее на водах составляли теперь
наблюдения и догадки о тех, которых она не знала. По свойству своего
характера Кити всегда в людях предполагала все самое прекрасное, и в
особенности в тех, кого она не знала. И теперь, делая догадки о том, кто –
кто, какие между ними отношения и какие они люди, Кити воображала себе самые
удивительные и прекрасные характеры и находила подтверждение в своих
наблюдениях.
Из таких лиц в особенности занимала ее одна русская девушка, приехавшая
на воды с больною русскою дамой, мадам Шталь, как ее все звали. Мадам Шталь
принадлежала к высшему обществу, но она была такбольна, что не могла ходить,
и только в редкие хорошие дни появлялась на водах в колясочке. Но не столько
по болезни, сколько по гордости, как объясняла княгиня, мадам Шталь не была
знакома ни с кем из русских. Русская девушка ухаживала за мадам Шталь и,
кроме того, как замечала Кити, сходилась со всеми тяжелобольными, которых
было много на водах, и самым натуральным образом ухаживала за ними. Русская
девушка эта, по наблюдениям Кити, не была родня мадам Шталь и вместе с тем
не была наемная помощница. Мадам Шталь эвала ее Варенька, а другие звали
"m-lle Варенька". Не говоря уже о том, что Кити интересовали наблюдения над
отношениями этой девушки к г-же Шталь и к другим незнакомым ей лицам, Кити,
как это часто бывает, испытывала необъяснимую симпатию к этой m-lle Вареньке
и чувствовала по встречающимся взглядам, что и она нравится..
M-lle Варенька эта была не то что не первой молодости, но как бы
существо без молодости: ей можно было дать и девятнадцать и тридцать лет.
Если разбирать ее черты, она, несмотря на болезненный цвет лица, была скорее
красива, чем дурна. Она была бы и хорошо сложена, если бы не слишком большая
сухость тела и несоразмерная голова по среднему росту; но она не должна была
быть привлекательна для мужчин. Она была похожа на прекрасный, хотя еще и
полный лепестков, но уже отцветший, без запаха цветок. Кроме того, она не
могла быть привлекательною для мужчин еще и потому, что ей недоставало того,
чего слишком много было в Кити, – сдержанного огня жизни и сознания своей
привлекательности.
Она всегда казалась занятою делом, в котором не могло быть сомнения, и
потому, казалось, ничем посторонним не могла интересоваться. Этою
противоположностью с собой она особенно привлекла к себе Кити. Кити чувство-
вала, что в ней, в ее складе жизни, она найдет образец того, чего теперь
мучительно искала: интересов жизни, достоинства жизни – вне отвратительных
для Кити светских отношений девушки к мужчинам, представлявшихся ей теперь
позорною выставкой товара, ожидающего покупателей. Чем больше Кити наблюдала
своего неизвестного друга, тем более убеждалась, что эта девушка есть то
самое совершенное существо, каким она ее себе представляла, и тем более она
желала познакомиться с ней.
Обе девушки встречались в день по нескольку раз, и при каждой встрече
глаза Кити говорили: "Кто вы? что вы? Ведь правда, что вы то прелестное
существо, каким я воображаю вас? Но ради бога не думайте, – прибавлял ее
взгляд, – что я позволяю себе навязываться в знакомые. Я просто любуюсь вами
и люблю вас". – "Я тоже люблю вас, и вы очень, очень милы. И еще больше
любила бы вас, если б имела время", – отвечал взгляд неизвестной девушки. И
действительно, Кити видела, что она всегда занята: или она уводит с вод
детей русского семейства, или несет плед для больной и укутывает ее, или
старается развлечь раздраженного больного, или выбирает и покупает печенье к
кофею для кого-то.
Скоро после приезда Щербацких на утренних водах появились еще два лица,
обратившие на себя общее недружелюбное внимание. Это были: очень высокий
сутуловатый мужчина с огромными руками, в коротком, не по росту, и старом
пальто, с черными, наивными и вместе страшными глазами, и рябоватая
миловидная женщина, очень дурно и безвкусно одетая. Признав этих лиц за
русских, Кити уже начала в своем воображении составлять о них прекрасный и
трогательный роман. Но княгиня, узнав по Kurliste, что это был Левин Николай
и Марья Николаевна, объяснила Кити, какой дурной человек был этот Левин, и
все мечты об этих двух лицах исчезли. Не столько потому, что мать сказала
ей, сколько потому, что это был брат Константина, для Кити эти лица вдруг
показались в высшей степени неприятны. Этот Левин возбуждал в ней теперь
своею привычкой подергиваться головой непреодолимое чувство отвращения.
Ей казалось, что в его больших страшных глазах, которые упорно следили
за ней, выражалось чувство ненависти и насмешки, и она старалась избегать
встречи с ним.

XXXI

Был ненастный день, дождь шел все утро, и больные с зонтиками толпились
в галерее.
Кити ходила с матерью и с московским полковником, весело щеголявшим в
своем европейском, купленном готовым во Франкфурте сюртучке. Они ходили по
одной стороне галереи, стараясь избегать Левина, ходившего по другой
стороне. Варенька в своем темном платье, в черной, с отогнутыми вниз полями
шляпе ходила со слепою француженкой во всю длину галереи, и каждый раз, как
она встречалась с Кити, они перекидывались дружелюбным взглядом.
– Мама, можно мне заговорить с нею? – сказала Кити, следившая за своим
незнакомым другом и заметившая, что она подходит к ключу и что они могут
сойтись у него.
– Да, если тебе так хочется, я узнаю прежде о ней и сама подойду, –
отвечала мать. – Что ты в ней нашла особенного? Компаньонка, должно быть.
Если хочешь, я познакомлюсь с мадам Шталь. Я знала ее belle-soeur, прибавила
княгиня, гордо поднимая голову.
Кити знала, что княгиня оскорблена тем, что г-жа Шталь как будто
избегала знакомиться с нею. Кити не настаивала.
– Чудо, какая милая! – сказала она, глядя на Вареньку, в то время как
та подавала стакан француженке. – Посмотрите, как все просто, мило.
– Уморительны мне твои engouements, – сказала княгиня, – нет, пойдем
лучше назад, – прибавила она, заметив двигавшегося им навстречу Левина с
своею дамой и с немецким доктором, с которым он что-то громко и сердито
говорил.
Они поворачивались, чтоб идти назад,как вдруг услыхали уже не громкий
говор, а крик. Левин, остановившись, кричал, и доктор тоже горячился. Толпа
собиралась вокруг них. Княгиня с Кити поспешно удалились, а полковник
присоединился к толпе, чтоб узнать, в чем дело.
Чрез несколько минут полковник нагнал их.
– Что это там было? – спросила княгиня.
– Позор и срам! – отвечал полковник. – Одного боишься – это встречаться
с русскими за границей. Этот высокий господин побранился с доктором,
наговорил ему дерзости за то, что тот его не так лечит, и замахнулся палкой.
Срам просто!
– Ах, как неприятно!– сказала княгиня. – Ну, чем же кончилось?
– Спасибо, тут вмешалась эта... эта в шляпе грибом. Русская, кажется, –
сказал полковник.
– M-lle Варенька? – радостно спросила Кити.
– Да, да. Она нашлась скорее всех, она взяла этого господина под руку и
увела.
– Вот, мама, – сказала Кити матери, – вы удивляетесь, что я восхищаюсь
ею.
С следующего дня, наблюдая неизвестного своего друга, Кити заметила,
что m-lle Варенька и с Левиным и его женщиной находится уже в тех
отношениях, как и с другими своими proteges. Она подходила к ним, разговари-
вала, служила переводчицей для женщины, не умевшей говорить ни на одном
иностранном языке.
Кити еще более стала умолять мать позволить ей познакомиться с
Варенькой. И, как ни неприятно было княгине как будто делать первый шаг в
желании познакомиться с г-жою Шталь, позволявшею себе чем-то гордиться, она
навела справки о Вареньке и, узнав о ней подробности, дававшие заключить,
что не было ничего худого, хотя и хорошего мало, в этом знакомстве, сама
первая подошла к Вареньке и познакомилась с нею.
Выбрав время, когда дочь ее пошла к ключу, а Варенька остановилась
против булочника, княгиня подошла к ней.
– Позвольте мне познакомиться с вами, – сказала она с своею достойною
улыбкой. – Моя дочь влюблена в вас, – сказала она. – Вы, может быть, не
знаете меня. Я...
– Это больше, чем взаимно, княгиня, – поспешно отвечала Варенька.
– Какое вы доброе дело сделали вчера нашему жалкому соотечественнику! –
сказала княгиня.
Варенька покраснела.
– Я не помню, я, кажется, ничего не делала, – сказала она.
– Как же, вы спасли этого Левина от неприятности..
– Да, sa compagne позвала меня, и я постаралась успокоить его: он очень
болен и недоволен был доктором.. А я имею привычку ходить за этими больными.
– Да, я слышала, что вы живете в Ментоне с вашею тетушкой, кажется,
m-me Шталь. Я знала ее belle-soeur.
– Нет, она мне не тетка. Я называю ее maman, но я ей не родня; я
воспитана ею, – опять покраснев, отвечала Варенька.
Это было так просто сказано, так мило было правдивое и открытое
выражение ее лица, что княгиня поняла, почему ее Кити полюбила эту Вареньку.
– Ну, что же этот Левин? – спросила княгиня.
– Он уезжает, – отвечала Варенька.
В это время, сияя радостью о том, что мать ее познакомилась с ее
неизвестным другом, от ключа подходила Кити.
– Ну вот, Кити, твое сильное желание познакомиться с mademoiselle...
– Варенькой, – улыбаясь, подсказала Варенька, – так все меня зовут.
Кити покраснела от радости и долго молча жала руку своего нового друга,
которая не отвечала на ее пожатие, – но неподвижно лежала в ее руке. Рука не
отвечала на пожатие, но лицо m-lle Вареньки просияло тихою, радостною, хотя
и несколько грустною улыбкой, открывавшею большие, но прекрасные зубы.
– Я сама давно хотела этого, – сказала она.
– Но вы так заняты...
– Ах, напротив, я ничем не занята, – отвечала Варенька, но в ту же
минуту должна была оставить своих новых знакомых, потому что две маленькие
русские девочки, дочери больного, бежали к ней.
– Варенька, мама зовет! – кричали они..
И Варенька пошла за ними.

XXXII

Подробности, которые узнала княгиня о прошедшем Вареньки и об
отношениях ее к мадам Шталь и о самой мадам Шталь, были следующие.
Мадам Шталь, про которую одни говорили, что она замучала своего мужа, а
другие говорили, что он замучал ее своим безнравственным поведением, была
всегда болезненная и восторженная женщина. Когда она родила, уже разведясь с
мужем, первого ребенка, ребенок этот тотчас же умер, и родные г-жи Шталь,
зная ее чувствительность и боясь, чтоб это известие не убило ее, подменили
ей ребенка, взяв родившуюся в ту же ночь и в том же доме в Петербурге дочь
придворного повара. Это была Варенька. Мадам Шталь узнала впоследствии, что
Варенька была не ее дочь, но продолжала ее воспитывать, тем более что очень
скоро после этого родных у Вареньки никого не осталось.
Мадам Шталь уже более десяти лет безвыездно жила за границей на юге,
никогда не вставая с постели. И одни говорили, что мадам Шталь сделала себе
общественное положение добродетельной, высокорелигиозной женщины; другие
говорили, что она была в душе то самое высоконравственное существо, жившее
только для добра ближнего, каким она представлялась. Никто не знал, какой
она религии – католической, протестантской или православной; но одно было
несомненно – она находилась в дружеских связях с самыми высшими лицами всех
церквей и исповеданий.
Варенька жила с нею постоянно за границей, и все, кто знал мадам Шталь,
знали и любили m-lle Вареньку, как все ее звали.
Узнав все эти подробности, княгиня не нашла ничего предосудительного в
сближении своей дочери с Варенькой, тем более что Варенька имела манеры и
воспитание самые хорошие: отлично говорила по-французски и по-английски, а
главное – передала от г-жи Шталь сожаление, что она по болезни лишена
удовольствия познакомиться с княгиней.
Познакомившись с Варенькой, Кити все более и более прельщалась своим
другом и с каждым днем находила в ней новые достоинства.
Княгиня, услыхав о том, что Варенька хорошо поет, вопросила ее прийти к
ним петь вечером.
– Кити играет, и у нас есть фортепьяно, нехорошее, правда, но вы нам
доставите большое удовольствие, – сказала княгиня с своею притворною
улыбкой, которая особенно неприятна была теперь Кити, потому что она
заметила, что Вареньке не хотелось петь. Но Варенька, однако, пришла вечером
и принесла с собой тетрадь нот. Княгиня пригласила Марью Евгеньевну с
дочерью и полковника.
Варенька казалась совершенно равнодушною к тому, что тут были
незнакомые ей лица, и тотчас же подошла к фортепьяно. Она не умела себе
аккомпанировать, но прекрасно читала ноты голосом. Кити, хорошо игравшая,
аккомпанировала ей.
– У вас необыкновенный талант, – сказала ей княгиня после того, как
Варенька прекрасно спела первую пиесу.
Марья Евгеньевна с дочерью благодарили и хвалили ее.
– Посмотрите, – сказал полковник, глядя в окно, – какая публика
собралась вас слушать. – Действительно, под окнами собралась довольно
большая толпа.
– Я очень рада, что это доставляет вам удовольствие, – просто отвечала
Варенька.
Кити с гордостью смотрела на своего друга. Она восхищалась и ее
искусством, и ее голосом, и ее лицом, но более всего восхищалась ее манерой,
тем, что Варенька, очевидно, ничего не думала о своем пении и была
совершенно равнодушна к похвалам; она как будто спрашивала только: нужно ли
еще петь, или довольно?
"Если б это была я, – думала про себя Кити, – как бы я гордилась этим!
Как бы я радовалась, глядя на эту толпу под окнами! А ей совершенно все
равно. Ее побуждает только желание не отказать и сделать приятное maman. Что
же в ней есть? Что дает ей эту силу пренебрегать всем, быть независимо
спокойною? Как бы я желала это знать и научиться от нее этому", –
вглядываясь в это спокойное лицо, думала Кити. Княгиня попросила Вареньку
спеть еще, и Варенька спела другую пиесу так же ровно, отчетливо и хорошо,
прямо стоя у фортепьяно и отбивая по ним такт своею худою смуглою рукой.
Следующая затем в тетради пиеса была италиянская песня. Кити сыграла
прелюдию и оглянулась на Вареньку.
– Пропустим эту, – сказала Варенька покраснев. Кити испуганно и
вопросительно остановила свои глаза на лице Вареньки.
– Ну, другое, – поспешно сказала она, перевертывая листы и тотчас же
поняв, что с этою пиесой было соединено что-то.
– Нет, – отвечала Варенька, положив свою руку на ноты и улыбаясь, –
нет, споемте это. – И она спела это так же спокойно, холодно и хорошо, как и
прежде.
Когда она кончила, все опять благодарили ее и пошли пить чай. Кити с
Варенькой вышли в садик, бывший подле дома.
– Правда, что у вас соединено какое-то воспоминание с этой песней? –
сказала Кити. – Вы не говорите, – поспешно прибавила она, – только скажите –
правда?
– Нет, отчего? Я скажу, – просто сказала Варенька и, не дожидаясь
ответа, продолжала: – Да, это воспоминание, и было тяжелое когда-то. Я
любила одного человека. Эту вещь я пела ему.
Кити с открытыми большими глазами молча, умиленно смотрела на Вареньку.
– Я любила его, и он любил меня; но его мать не хотела, и он женился на
другой. Он теперь живет недалеко от нас, и я иногда вижу его. Вы не думали,
что у меня тоже был роман? – сказала она, и в красивом лице ее чуть брезжил
тот огонек, который, Кити чувствовала, когда-то освещал ее всю.
– Как не думала? Если б я была мужчина, я бы не могла любить никого,
после того как узнала вас. Я только не понимаю, как он мог в угоду матери
забыть вас и сделать вас несчастною; у него не было сердца.
– О нет, он очень хороший человек, и я не несчастна; напротив, я очень
счастлива. Ну, так не будем больше петь нынче? – прибавила она, направляясь
к дому.
– Как вы хороши, как вы хороши!– вскрикнула Кити и, остановив ее,
поцеловала. – Если б я хоть немножко могла быть похожа на вас!
– Зачем вам быть на кого-нибудь похожей? Вы хороши, как вы есть, –
улыбаясь своею кроткою и усталою улыбкой, сказала Варенька.
– Нет, я совсем не хороша. Ну, скажите мне... Постойте, посидимте, –
сказала Кити, усаживая ее опять на скамейку подле себя. – Скажите, неужели
не оскорбительно думать, что человек пренебрег вашею любовью, что он не
хотел?..
– Да он не пренебрег; я верю, что он любил меня, но он был покорный
сын...
– Да, но если б он не по воле матери, а просто, сам?.. – говорила Кити,
чувствуя, что она выдала свою тайну и что лицо ее, горящее румянцем стыда,
уже изобличило ее.
– Тогда бы он дурно поступил, и я бы не жалела его, – отвечала
Варенька, очевидно поняв, что дело идет уже не о ней, а о Кити.
– Но оскорбление? – сказала Кити. – Оскорбления нельзя забыть, нельзя
забыть, – говорила она, вспоминая свой взгляд на последнем бале, во время
остановки музыки.
– В чем же оскорбление? Ведь вы не поступили дурно?
– Хуже, чем дурно, – стыдно.
Варенька покачала головой и положила свою руку на руку Кити.
– Да в чем же стыдно? – сказала она. – Ведь вы не могли сказать
человеку, который равнодушен к вам, что вы его любите?
– Разумеется, нет; я никогда не сказала ни одного слова, но он знал.
Нет, нет, есть взгляды, есть манеры. Я буду сто лет жить, не забуду.
– Так что ж? Я не понимаю. Дело в том, любите ли вы его теперь, или
нет, – сказала Варенька, называя все по имени.
– Я ненавижу его; я не могу простить себе.
– Так что ж?
– Стыд, оскорбление.
– Ах, если бы все так были, как вы, чувствительны, – сказала Варенька.
– Нет девушки, которая бы не испытала этого. И все это так неважно.
– А что же важно? – спросила Кити, с любопытным удивлением вглядываясь
в ее лицо.
– Ах, многое важно, – улыбаясь, сказала Варенька.
– Да что же?
– Ах, многое важнее, – отвечала Варенька, не зная что сказать. Но в это
время из окна послышался голос княгини:
– Кити, свежо! Или шаль возьми, или иди в комнаты.
– Правда, пора! – сказала Варенька, вставая. Мне еще надо зайти к
madame Berthe; она меня просила.
Кити держала ее за руку и с страстным любопытством и мольбой спрашивала
ее взглядом: "Что же, что же это самое важное, что дает такое спокойствие?
Вы знаете, скажите мне!" Но Варенька не понимала даже того, о чем спрашивал
ее взгляд Кити. Она помнила только том, что ей нынче нужно еще зайти к m-me
Вerthe и поспеть домой к чаю maman, к двенадцати часам. Она вошла в комнаты,
собрала ноты и, простившись со всеми, собралась уходить.
– Позвольте, я провожу вас, – сказал полковник.
– Да как же одной идти теперь ночью? – подтвердила княгиня. – Я пошлю
хоть Парашу.
Кити видела, что Варенька с трудом удерживала улыбку при словах, что ее
нужно провожать.
– Нет, я всегда хожу одна, и никогда со мной ничего не бывает, –
сказала она, взяв шляпу. И, поцеловав еще раз Кити и так и не сказав, что
было важно, бодрым шагом, с нотами под мышкой, скрылась в полутьме летней
ночи, унося с собой свою тайну о том, что важно и что дает ей это завидное
спокойствие и достоинство.

6570. Striker » 20.09.2011 00:32 




































































































































































































































































































































































































































6571. pizda s ushami » 20.09.2011 12:26 

Про святого голубя

Жил-был в одном приходе поп. Приход был маленький, доходишка было мало, попу худо жилось. А у попа был работник Ванька. Вот однажды поп и говорит за ужином: "А вот что, говорит, Ванюха, поймай назавтра мне голубя".

Ванька на другой день поставил пасть, насыпал овса. Прилетели голуби, пасть сдернул, одного голубя снял с-под пасти, остальных выпустил. Пришел домой, в корзинку клал да под лавку и бросил. Это дело было в субботу, попу на заботу. Приход был небольшой. Поп во время вечерни объявил населению: "Вот что, говорит, граждане, завтра во время обедни появление Исуса Христа будет в виде голубином".

Вот заутреню поп рано отслужил, пришел домой, чайку попил и сразу обедню служить. А Ваньке было вечером сказано: "Ты, Ваня, завтра между заутреней и обедней возьми голубя, залезь выше райских дверей, за большие образа, там и сиди. А я как во время молебны выйду среди церкви, как только третий раз пропою: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" – так ты оттуда спусти голубя, пусть по церкви летает. Народ поверит, чаще ходить в церковь будет, нам больше с тобой дохода будет. Только никому не говори".

Вот заутреня кончилась, он (Ванька) схватил голубя в пазуху, а у голубя у кошки голова отъедена. Ванька попу не сказал, второго имать некогда, да с мертвым голубем в церковь и пошел. Пришел в церковь, залез выше райских дверей, за образа, и сидит. Вот публика собирается в церковь, все покупают свечи, на блюдо деньги кладут. Вот обедня отошла, поп начинает молебен служить. Выходит посредине церкви – в одной руке крест, в другой кадило. Раскрыл райские двери и произнес: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" А Ванька оттуда и говорит: "Кошки голову отъели".

А поп не слышит, поп второй раз: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" Ванька опять и говорит: "Кошки голову отъели".

Поп и третий раз: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" А Ванька оттуда как швырнет голубя. "На, говорит, распротак твою мать, говорят, что кошки голову отъели!"

Народ попа кто за голову, кто за волосы, кто за полы да в три шеи с церкви выставили. Церковь закрыли, ключи от попа отобрали, на второй день сход собрали да попа прогнали.

Добавлено (20.09.2011 13:01:56):

Как три брата пошли поле́совать

Три брата пошли поле́совать и взяли хлеба и горшок или котел, чтобы там что-нибудь сварить. И вот они шли, шли, убили там коё-цёго. Сели поесть и сварили каши. Сварили каши и едят. Потом, когда поели, пошли дальше. Идут и нашли берлог медведя. Старшой и говорит: "Но, вы тут постойте, а я спущусь в берлог. И ёго там привяжу за́ но́гу, а потом мы вытащим и убьём".

И вот он пошел в берлог. Спустился гуды наперед головой, а ноги у нёго торцат вверху. Братья смотрят. И вот как он спустился туда, стал вязать медведя за ноги, а медведь схватил ёго и отъел ёму голову.

А братья-то всё были вроде как малоумные. Ждали, ждали они старшего брата, дождаться не могли. Взяли потом и вытащили. Вот когда они его вытащили, один и говорит другому: "Смотри, головы-то у ёго нет". А другой отведает: "Да хоть была ли у нёго голова-то?" – "Ну, как помнишь, кашу ели, дак борода у ёго тряслась, поэтому была у ёго голова".

Тогда заговорил средний брат: "Ну-ко, я пойду, посмотрю, что за медведь, что го́ловы ест". Спустился средний брат таким же путём, как и старшой. Вот младший брат дожидал, дожидал и вытащил ёго. Вытащил и думает: "Что как я в деревню пойду да у мужиков спрошу, были ли хоть у моих братьев го́ловы?"

Пришел в деревню и когда рассказал, пошли други охотники и убили медведя.

Добавлено (20.09.2011 13:05:39):

Дикий Кур

В лесу по талому снегу идет мужик, а за мужиком крадется дикий кур.

"Ну, – думает кур, – ухвачу я его".

Мужик спотыкается, за пазухой булькает склянка с вином.

–Теперь, – говорит мужик, – самое время выпить, верно?

–Верно! – отвечает ему кур за орешником...

–Кто это еще разговаривает? – спросил мужик и остановился.

–Я.

–Кто я?

–Кур.

–Дикий?

–Дикий...

–К чему же ты в лесу?

Кур опешил:

–Ну, это мое дело, почему я в лесу, а ты чего шляешься, меня беспокоишь?

–Я сам по себе, иду дорогой...

–А погляди-ка под ноги.

Глянул мужик, – вместо дороги – ничего нет, а из ничего нет торчит хвост петушиный и лапа – кур глаза отвел.

–Так, – сказал мужик, – значит, приходится мне пропасть.

Сел и начал разуваться, снял полушубок. Кур подскочил, кричит:

–Как же я тебя, дурака, загублю? Очень ты покорный.

–Покорный, – засмеялся мужик, – страсть, что хочешь делай.

Кур убежал, пошептался с кем-то, прибегает и говорит:

–Давай разговляться, подставляй шапку, – повернулся к мужику и снес в шапку яйцо.

–Отлично, – сказал мужик, – давно бы так.

Стали яйцо делить. Мужик говорит:

–Ты бери нутро, – голодно, чай, тебе в лесу-то, а я шелуху пожую.

Ухватил кур яйцо и разом сглотнул.

–Теперь, – говорит кур, – давай вино пить.

–Вино у меня на донышке, пей один.

Кур выпил вино, а мужик снеговой водицы хлебнул.

Охмелел кур, песню завел – орет без толку... Сигать стал с ноги на ногу, шум поднял по лесу, трескотню.

–Пляши и ты, мужик...

Завертел его кур, поддает крылом, под крылом сосной пахнет.

И очутился мужик у себя в хлеву на теплом назме... Пришла баба от заутрени...

–Это ты так, мужик, за вином ходил...

–Ни-ни, – говорит мужик, – маковой росинки во рту не было, кур дикий меня путал.

–Хорошо, – говорит баба и пошла за кочергой. Принесла кочергу да вдруг и спрашивает: – Ну-ка повернись, что это под тобой?

Посмотрела, а под мужиком лежат червонцы.

–Откуда это у тебя?

Стал мужик думать.

–Вот это что, – говорит, – кур это меня шелухой кормил... Дай бог ему здоровья...

И поклонились мужик да баба лесу и сказали дикому куру – спасибо.

6572. >>>RAM>>> » 20.09.2011 22:11 

последнее понравилось

N.P.: Edvard Grieg

6573. Дедофлойд » 21.09.2011 00:27 

В двух сказках из трёх всё головы отъедают.Рубят – знаю,откусывают – знаю,отрываают – знаю.А вот шоб отъедали... Это ж сюда.Или надо новый топег – "А почему нихто из нас не хавает человечные моски? А тока ипёт."

N.P.: Пост напечатан на Ремингтоне.

6574. pizda s ushami » 21.09.2011 13:07 

Про Чапая

Вот не́ в котором царстве, не в котором государстве, а именно в том, в котором мы с тобой живём, жил-был крестьянин, звали ёго Иваном. И у ёго было троё детей. Старшего звали тоже Иваном, среднего Петром, а младшего Василием. Василий Иванович по прозванию Чапаев. Жили они бедно́ очень, так что своих ловушек не имелось и также не было своих посудин, на которых нужно было выезжать на лов.

И вот крестьянин этот по́жил немного и помер. Осталась вдовка одна с детьми. И вот, когда выросли дети, в это время слуцилась война. Этих старших сыновей забрали на войну, остался один только младший Василий; и этому тоже приходила очередь идти на войну, потому что всех брали поголовно, кто только был трудоспособен к военному действию, не считались не́ со старым и не́ с малым. И вот когда очередь дошла до младшего сына, конечно, ёму пришлось идти тоже на войну. Распростился он с матерью и отправился на при́зыв. Вот идет он себе по деревне, а надо было ёму проходить мимо тетки. Жила тут же недалёко евонная тетка, ма́терина сестра. Он и думает сам себе: "Давай, – думает, – зайду к тетушке, прощусь, может, и не вернусь с войны".

И зашел. "Здравствуй, тётя!" – "Здравствуй, здравствуй, племянник, куда пошел?" – "Да вот, тетушка, на войну надо идти, старшие братья уж воюют, ну и мне приходится". Она ёму и говорит: "Слушай, племянник, вот я даю тебе кольцо, и это кольцо у меня еще от мужа, принес с турецкой войны. И в этом кольце такая волшебная сила, что никакая тебя пуля не возьмет и никакой тебя меч не сечет. Ну, кольцо будет действовать только на суше, а уж на воды́ такой силы у нёго не будет, так что остерегайся воды".

И так он пошел дальше. Вот приходит он на при́зыв, и стали их обучать военному действию. Когда он выучился к военному действию, то начал участвовать в боях. И так он выучился быстро и так был си́лен, что уж ёго произвели в офицеры. И никакая пуля ёго не берет. Так. Вот он прослужил на войне три года, и эта война уництожилась. Приезжает Василий Чапаев домой, и вот у нёго только была одна мать, братьев убили на войне. Пришлось ему жениться. Мать, конечно, не препятствовала. И вот взял он из своей деревни тоже у одного крестьянина дочерь. Сыграли свадьбу, и стал Василий Иванович жить со своей женой. Вот прожили там год или два, родилось у них двое детей.

Так. Да, вот прошло немного времени, и прослышал Василий Иванович, что перешла власть Колчаку и Деникину, настала власть белая. Стали притеснять вольную большевицкую власть и гнать ее от силы орудия. Тут Василию Ивановичу стало очень обидно, что погинет весь трудовой народ, перейдет власть белая. Подумал Василий и размыслил сам: "Нет, лучше я еще раз пойду на войну, а уж не дам погинуть своей родине. А пуля меня все равно не возьмет". Да и говорит своей матери: "Ну, маменька родимая, я еще пойду на войну спасать трудовой народ, защищать власть советскую". Говорит ему мать со слезами: "Эх, ты сын мой, была ты у меня последняя опора при старости. Было́ у меня три сына, вернулся только один да опять хочешь идти. Все поклали тама головы, и тебе покласть придется, коль походишь второй раз". – "Ну, мать, все равно пойду, не оставь ты моих малых деточек, если я умру на войне".

Распростился он с матерью и с женой, оседлал своёго́ ворона́ коня и поехал в Красную Армию.

Приезжает он в войска советские к красным командирам, поклонился и говорит: "Здравствуйте, красные командиры советские, я хочу служить в Красной Армии, хочу помочь своей родине, прогоню Колчака и Деникина, чтобы освободить трудовой народ". Командиры и говорят: "Здоро́во, молоде́ц, а кто ты есть такой? Много бывает всяких, натреплют языком, а там глядишь и поминай как звали". – "Нет, командиры, я хочу доказать на деле, а языком трепать не охоч. А есть я вот из такой деревни, по имени Василий Ивановиц, по прозванью Чапаев". – "Молодец, Василий Ивановиц, ну, возьмем тебя в Красну Армию, только помоги нам".

Так. И вот наступил бой кровавой. Тогда скочил Чапай на коня и пустился на неприятеля, и нача́л он бить, как траву́ косить, колчако́вичей и дени́кинцей. И так он сильно их бил, и мецём рубил, и копьём колол, приходилось и из нагана бить. Не переставал он бить их ни минутоцки. И не прошло даже шесть часов, как всё поле было усеяно войсками. И этот Колчак не удержался и убежал с остальным своим войском.

Тогда вся Красная Армия поверила, и командиры все на деле видели. Вот солдаты и говорят: "Мы с Чапаем пойдем куды хошь в бой и никогда с ним не погинем".

Да, и вот не прошла неделя, как этот Колчак собрал опять войска́, даже в два раза больше, и пошел опять на Красну Армию. Вот пошел опять Чапай на второй бой, скоцил на своёго коня и в саму середину заехал вражеска войска, где стоял сам Колчак на передней линии. И нацал так жестоко бить, как и в первой раз. И мечом рубил, и копьем колол, и носился как вихорь. И бил он их целы сутки. И ёго войска́, конечно, тоже помогали. Всё полё засеяли телами, но своих войсков потери было мало. Больше половины колчако́вичей убили, кого в плен взяли, сам Колчак еле-еле успел скрыться.

Вот после боя отдохнули, конечно, поели, попили, и пошел Чапай к Фрунзе. Фрунзе ёму и говорит: "Ну, Чапай, молодой ерой, вот даю тебе армию, иди теперь командиром на другой фронт. Уж Колчак опять войска́ набирает".

Да. Вот пошел Чапай со своим войском к реке Белой. И располо́жил он свои войска у одной деревни, ну, где белые находятся – не знают. Ну, надо во что ни стало узнать, где штаб Колчака. Вот и говорит Чапай своим войскам: "А что, ребята, кто пойдет со мной на вылазку, узнаем, где енерал Колчак стоит, а потом и все войско поведем за собой".

И вот много, конечно, вызвалось идти с ним, ну, он отобрал там так цёловек пятьдесят или там сто, и поехали. А уж дело к вецеру было. И стречает он по дороге одну там, одним словом, женщину. "Эй, тетка, куда идешь?" – "Да вот иду, командир, проведать мужа своёго́ в Красну Армию; да сбилась с пути, голодна, иду уж вторы сутки, не знаю, куда и попадаю". – "Ну, иди, тетка, мы тебя накормим".

И приказал Чапаев взять ей с собой и накормить. Вот и идет она с нима́. А эта женщина, она была полячка, обманула Чапая, она была послана от Колчака шпионкой. Ну, он этого ничего не знал.

Да. И вот доехали до одной деревни, как раз деревня на берегу реки Белой стояла. А уж там им мужики и рассказали, где колчако́вичи стоят, тут недалёко за лесом, так верст с десяток будет. Василий Ивановиц и говорит своим войскам: "Дак вот что, ребята, ночуем здесь, уж ночь нас застала, а наутри пойдем за своима́ войсками".

Вот располо́жил Чапай свои войска и посты, а сами стали на отдых, отдохнуть нать перед боем. Вот заснули, и Василий Ивановиц спит, остался только один каравул стоять. А эта полячка не спит, дожидает. Дождалась, как Чапай уснул, и скорей к Колчаку прибежала и обсказала, где войско Чапаево стоит, а что главного войска с ним нету. Колчак, конечно, обрадел и сейчас дает приказ своим енералам поикать Чапая живого или мёртвого. Собрали енералы свои войска и окружили Чапая с трех сторон. Сняли посты и напали на них в ноцную пору, когда спал Василий Ивановиц крепким сном. Когда приступили белые к ихнему штабу, скочил Чапай со сна, видит себя окруженным и закричал: "Ставай, ребята, измена!"

Скочили чапаевцы – и за оружие. Ну, что, их, может, сотня и была, а колчако́вичей нагнано – тьма! Ну, красные в избах, дак держатся, отстреливают, ну, к себе не подпускают. А уж патронов совсем мало осталось. Вот и дает Чапай такой приказ: "Бежите, ребята, к реке, с суши не прорваться нам будет, а уж за рекой и войска наши близко, опять на Колчака пойдем".

Кинулись чапаевцы плыть через реку́, чтобы прорваться через белых. Увидал Колчак, что Василий Ивановиц с войском бросились в реку́. Кричит своим енералам: "Стреляй по реке, а уж если переплывут реку Белую, соберут свои силы, то нам всем живым не быть".

Вот колчако́вичи сейчас пулемет повернули и давай палить. Долго плыл Василий Ивановиц, а потом ёго в руку ранило, на воде уж кольцо не действовало, дак! Ну, он все равно не переставал плыть. Кругом стреляют, много тогда красных поло́жили, а Колчак всё кричит: "Как мож, добивай Чапая, чтобы он не перебрался; стреляй по нему по одному".

Вот и второй раз пуля попала, покрыла вода ёго голову. Тут Василий Чапаев и преставился. А уж недалёко было от берега. Да, а уж свои войска на помогу шли. Собрали подкрепленья и ударили на колчако́вичей и дени́кинцей, разбили Колчака наголову и прогнали с советской земли.

Прославился Василий свет Иванович, по прозванию Чапаев. И почитают ёго по всей нашей земле. А семье ёго и матери дали пособие, не оставили в обидушку.

И теперь о нем все славится, ну, назад Василий не воротится.

На этом она и концилась.

Добавлено (21.09.2011 13:07:39):

Аленькой цветочек

Не́ в котором царстве, не́ в котором государстве жил-был купец, у купца было́ три дочери. И все были они красавицы, но ме́ньшая всех была красивее. А отец всё ходил за границу кажной год за товарами. И вот эти дочеря́ все заказывают ёму по обновке. Старшая дочь заказывает ёму: "Батюшко, привези мне хоть шелку на сарафан". Средняя: "Привези мне-ка батисту хорошего, самого дорогого". А ме́ньшая просит: "Батюшко, привези мне аленькой цветочёк".

Ну, он всё это исполнял, а уж аленькой цветоцек найти не мог. Двум старшим исполнил, а где он хранился, этот маленькой цветок, найти не мог. Когда он первой год пришел, то по́дал старшим дочерям эти подарки, а младша спросила: "Батюшко, а мне-ка привез ли аленькой цветок?" Она и заплакала: "Ну, вот, старшим сёстрам привёз по подарку, а мне нет". – "Ну, слушай, дочка, неужели бы я пожалел, не купил для тебя? Ну, ладно, дочка, успокойся, на другой год пойду, приму все меры, а достану".

И стала дожидать. Вот похо́дит на второй год. Дочери опять стали наказывать подарки, там шелку, батисту или еще что, а она опять аленькой цветоцек: "Мне больше ничего не надо". И опять пОшел купец. Сказал команде: "Вот вы грузите такими-то и такими-то товарами, а я пойду разыскивать для своей дочери".

Старшим купил по обновке по хорошей, а ей пошел разыскивать. Вот он ходил, весь город обошел, у всех спрашивал, все сады обошел, нигде найти не может. Вот пришел на корабль, а там уж всё готово. Что делать? Просто́й до́рого платить. И так решился идти домой. Приходит он опять же домой и этим дочеря́м даёт по обновке. Она и говорит: "Ну, что, батюшка, а мне-то привёз?" – "Да нет, дочка, нигде найти не мог, уж я везде искал, спрашивал у всех местных старичков и старушек, где растет такой, нигде найти не мог". Дочка опять заплакала: "Батюшко, всё-таки ты не можешь меня утешить, что я просила у тебя. Вот там сёстрам привёз, а мне нет". – "Дак ты бы то́ заказала, что и сёстры, уж я бы привёз. Успокойся, дочка, я еще на третий год пойду, постараюсь, может и найду".

Она успокоилась. И вот похо́дит он на третий год. Она кря́ду ёму и даёт наказ: "Батюшко, уж если ты не найдешь, уж не знаю, что со мной и будет. Наверно, ты не ищешь. Этот цветок только меня бы и утешил, иначе я без нёго жить не могу". – "Уж ладно, дочка, наверно, найду, не уйду до тех пор, пока не найду".

Вот приходит он на третий год в город и говорит капитанам: "Вот вы грузите товары, покупайте в таких-то магазинах, грузите все двенадцать кораблей, а я до тех пор буду в городу́, пока не найду заказ дочери".

Вот он тогда их оставил, а сам пошел. Оставил город и пошел лесной дорогой. Вот идёт и идёт, и всё его тянет лесной дорожкой. Идёт по дороге и смотрит: стоит сад. "Вот зайду в этот сад, нет ли чего, посмотрю". Пришел в сад и смотрит, цветов до чего, не окинешь взглядом. Воздух хорошей, ароматы по всему носит. Вдруг он и увидал: стоит аленькой цветочек. Подошел к этому цветку, и только что он дотронулся, со́рвал ёго, вдруг такой сделался шум, гром, что прямо ужас, и какоё-то налетело чудовище и такоё стра́шно, что он не знает, что тут и деется. И вот это чудовище заговорило: "Ну вот, дорогой купец, коли ты этот цветочек хочешь взять, то я тебе даю, только отдай мне-ка дочерь. И вдобавок даю кольцо, я ей потешу. Пусть уж она поиграет с ним. И вот теперь на́, ей это кольцо отдай. Пусть когда она поиграет, наденет на́ руку. А теперь и поди".

И так купец берет этот цветок да кольцо и приходит к кораблям, уж они были готовы. И поплыли.

Вот когда пришел он домой, принес и дочерям по обновке, какие они заказывали, уж я не помню, что они заказывали, кажной раз сме́нные. Отдал он им, а младшая и спрашивает: "Ну, как, батюшко, принес ли мне?" – "Привёз". Вот она очень обраде́ла, стала с им играть и уж больнё ей хочется узнать, где этот цветок живёт, сходить туда. Несет от этого цветка разными ароматами. И она стала спрашивать отца: "Батюшко, а где этот сад, где ты достал этот аленькой цветок?" – "О, дочка, далёко, за разными морями". – "Вот, батюшко, мне надо этот сад увидать". Он и подумал: "Дать ей кольцо, она тогда и узнает, что это за сад". Но молчит, не даёт еще. Ну, дальше думает: "Ну как ни быть, надо дочь успокоить, чтобы ей не думалось". – "Ну, дочка, на тебе это кольцо, чтобы ты успокоилась до го́ду. А потом когда этот год будет, я тебя возьму на корабль, увезу в этот сад".

Так, ладно. Вот когда она одела только это кольцо, и в ту же минуту образовалась в этом саду, и до чего ей понравилось. Она и думает: "Дак как же я образовалась в этом саду? До чего здесь хорошо!" Духи́, растения, дворец стоит, блестит, что облитой золотом! И до чего ей стало весело, что она не знает, что делать. Вот ей так жить хорошо, что она не знает, как время идёт. И тут же аленькой цветоцек. Пере́жила этот день, и зашла во дворец, и пошла в свою спальню. И смотрит, такая у́бранная хорошая кровать, пуховая кровать, всё ковровоё, зеркала́, духи́, ну, такое удовольствие! Ее одолел сон, она и заснула. Вот она, конечно, проснулась, пошла к столу. Ну, чего только нет на столе! Играют музыки, веселье, чего бы только она не задумала, у ней всё есть.

И раз она сидит, пьет чай и себе и думает: "Кто же это такой у меня есть благодетель, кто меня так держит? У меня всё здесь есть, чего бы я ни желала, я и дома так не живала, у меня всего хватает. Покажись, хозяин, кто ты есть такой". И вдруг раздался голос: "Слушай, прекрасная Олександра, я бы и показался тебе, но ты меня испугаешься. Я тебя всем тешу, что ты захотела, аленькой цветочек, бери все, что пожелаешь, но показаться я тебе не смею, я уж больнё стра́шен, ты испугаешься меня". А она ёму опять и говорит: "Ну, покажись, хозяин, всё равно, я, быват, тебя и не забоюсь". – "Ну, ладно, потешу я тебя, покажусь, только смотри, не бойся".

И вдруг выплыло такое чудовище стра́шно, она и в обморок упала. Полежала, пришла в чувство, он и спрашивает: "Ну, что, видела теперь?" – "Ничего, хозяин, это хорошо, что ты показался, теперь я тебя бояться не буду". – "Ну, вот, и живи, я тебя буду тешить, что ты ни захочешь, всё исполню для тебя, только живи, Санечка".

И вот она после этого пошла в сад, и там ароматы, духи́, до чего ей весело! Любуется аленьким цветочком и вспомнила: "Что как бы мне увидать родных!" Когда она спомнила, что ей хочется повидать родных, он и говорит: "Ну, так что, Санечка, пойди сходи к родным. Только аленького цветочка не бери, а у тебя есть кольцо, только подумай, и будешь здесь. Только не долго живи там, не больше, как неделю, а потом возвращайся домой".

А когда она исчезла из дому, ушла, то прошло несколько лет. Отец с матерью стали очень печаловаться, что у них дочь пропала: "Напрасно я ей дал кольцо. Не иначе как ее какой дух унес". И вот она отправилась домой. Вот она не взяла аленького цветочка, оставила ёго здесь. Вот она задумала и оказалась дома. Когда она домой пришла, то мать-отец до чего обрадели! "Да что ты, дочка, мы уже тебя несколько лет не видали, соскучились, да как ты живешь, хорошо ли тебе там?"

Долго они ей спрашивали, она все рассказывала: "Жить мне хорошо, до чего там весело, каких веселий нет, духо́в, цветов, всего! Хозяин кормит меня хорошо, одёжи много, у вас ничего здесь такого нет. И я здесь долго жить не буду, опять же уйду к моему хозяину. И мне хозяин не велел долго жить у вас, а то ёму будет скучно без меня".

И вот, конечно, она прожила, не знаю, сколько у неё там прошло, неделя или больше, и вспомнила про аленькой цветок: "Ой, сколько я прожила, наверно, много. Надо мне полететь домой". Спомнила про аленькой цветок и полетела домой. Когда она только туда явилась, сразу побежала в сад этот, где аленькой цветок. Приходит к этому аленькому цветку, а смотрит, ее хозяин обвил этот аленькой цветок рукой, совершенно мёртвой. Вот она обняла его и стала плакать: "Кто же меня теперь утешать будет, ведь я осталась теперь сиротой! Как же жить буду! Кто станет меня кормить, поить, кто услаждать будет! Не стало тебя, милой хозяин!"

Тогда вдруг такая сделалась страсть, гром, стон, треското́к! Она сильнё забоялась, упала в обморок. Когда она только очумела, то смотрит, такой красавец стоит перед ей и приводит ей . в чувство. И сад тоже остался, а дворец стал еще лучше, хоть и тот хорошой был. И говорит: "Ну, стань, Санечка моя, я – царевич. Ты обласкала меня и тем спасла. Многие были у меня, да никто не захотел спасти, а ты обласкала и теперь будешь моей женой, знать, нам здесь и судьба. Теперь ты спасла мою жизнь, и пойдем с тобой под венец". Она подала ёму руку и заходит во дворец. А там уже князья, бояра, встречают их слуги, везде по́лно людей.

Весёлы́м пирком, конечно, да за свадебку. Повенчались и стали они жить да быть со своей прекрасной Олександрой.

Добавлено (21.09.2011 13:07:58):

Старуха-гадалка

Старуха ничего не знает, муж ее всегда ругает: "Прочие старухи чем-то занимаются, лечат и гадают, все-таки кормятся, а ты, старая, ничем..."

Обдумала старуха такое средствие: "Вот пойдут ребята, а я их зазову, вином напою и пирогами накормлю".

Вот она ребят с гармонью зазвала, напоила и накормила. Ребята сидят и дивуются, за какое дело это пируется. Она им говорит: "Идите вы по улице, играйте, а сами все-таки делишки замечайте. Где плохо лежит, там нужно стащить".

Вот ребята шли-играли и эти все дела слушали-замечали. И вот у одной бабы стащили сундук и полушубок. За ригу занесли и в солому закопали. А какая их поила, кормила, ее зовут Устинья.

На утро эта Марья, у какой стащили баба, встала и громко закричала: "Ах, меня обворовали. Куда все это подевали?"

А из этой шайки малый давишний ходит, глядит, сказать бабе хочет: "Марья, я как знаю, бабушка Устинья хорошо гадает".

Эта Марья побежала: "Бабушка Устинья, погадай-ка мне". – "Да я было никому не гадала". Эта закричала: "Да я, если добро ворочу, то я тебе дорого заплачу".

Ну, бабушка Устинья назначила на четверть водки и на пуд муки, а на остальное гуся.

Она (бабушка Устинья) ей налила в блюдо воды и сама глядит туды. Глядит в блюдо: "Если, – говорит, – заплотишь, то сказывать буду". Вот Марья говорит бабушке Устинье: "Заплачу". – "Ну, иди скорее, за ригой все твое добро лежит. А то вор глядит, переворовать хотит".

Вот сколько она гадала, прославила она себя.

У царя пропали деньги, унес их лакей, и повар, и кучер, схоронили их. Вот посылает царь за этой гадалкой.

Лакей с поваром говорят: "Ах, как бы нам ее испытать?" А лакей говорит: "Надо, говорит, – яиц кошелку накласть".

Наклали кошелку яиц, в тарантас в сиделку положили. Приезжает кучер за бабушкой-гадалкой. Бабушка-гадалка загоревала: "Ведь ехать к царю, а не к простому, я там пропаду". Подбирает свою юбчонку, полезла на тарантасе и приговаривает: "Садись-ка, бабушка, на яйца". А кучер говорит: "Стой, стой, бабушка, это тебе царь прислал подарки. Погоди садиться, не подави".

Привез ее кучер, а там уж повар сготовил кушанье: изжарил утку и ворону. Лакей ему и говорит: "Понесь-ка вперед ворону. Что она, угадает или нет?"

Вот только взял повар ворону, она (бабушка Устинья) глядит по верхам и говорит: "Ах, ворона, ворона, зачем залетела в чужие хоромы?" Это она на себя говорит. Бежит лакей и говорит: "Постой, постой, бабушка, не то кушанье подал".

Вот они (воры) глянули друг на друга и говорят: "Угадала. Вот уж два дела угадала".

Подал лакей утку, она сидит кушает, а под дверью лакей стоит, слушает. Ей там и есть-то не хочется. Она сидит ест и сама себя бранит полегонечку.

Велось это время до кочетов. Первые кочета закричали, а лакей все стоял и слушал. Она, как крикнул кочет, и говорит: "Один есть". Тот быстро от двери побежал, аж задрожал. Прибегает к повару, говорит: "Угадала, что я слушал стоял".

Тот повар под дверь себе слушать побежал. А старуха бесперестанно гонит, все себя бронит. Ну, только они от нее отзыва ждут, а что бурчит – не разберут.

Другой кочет закричал, громко она шумнула: "Дождалась и другого!" Пуще повар испугался и побежал. Прибегает: "Угадала!"

Собирается идти слушать кучер под дверь. Стоял, слушал до тех пор кучер, всего себя измучил. И вот кочета закричали: "Вот и третий был!"

Кучер побежал от дверей, как все равно по воде поплыл. Прибегает к лакею и к повару, много у них между собой явилось разговора. "Ну что ж, пойдем ее просить. А ну-ка она нас докажет, тогда все наше дело замажет".

Так решилися просить. Отворили дверь и бросилися к ней в ноги кланяться. "Стойте, не кланяйтеся, я вашей беде все помогу. Я это все раньше знала, принесите мне покушать сала".

Сейчас повар кучера за бородку, подмазали сковородку, все это справили, ветчинки нажарили, старушку угостили. Собираются ее угостить и надеются, что она их спасит.

Она у них насмелилась об этом деле спросить: "Кто был в этом деле, куда деньги дели?" – "Они, – говорят, – у нас в конюшне в навозе".

Сидят ждут отрады на морозе.

Вот царь встал и старушке сказал: "Ну, старушка, как гадала, про мою пропажу узнала?" – "И-и, батюшка, я давно знала. Когда вы спите и бредите, вы сонный вскочили и с собой шкатулку захватили. Когда вы лошадей-то глядели и шкатулку обронили". – "Да, да, правда, на меня, бабушка, лунатик находит". – "А кучер-то рано встал, и конюшню подметал и шкатулку твою не видал. И вот она теперь лежит в навозе".

Схватил царь вилы, раскопал – она там.

Эту старушку деньгами наградил, и воз хлеба насыпал, и домой проводил.

Старушка видит – нехорошее дело. Взяла свой домишко гасишком облила и подожгла. Дом-то сгорел. Кто приходит к ней погадать, она сумела так отказать: "Теперь погорели мои книги, не по чем мне гадать".

Сумела всем отказать. А сама хорошо зажила, чаек попивает, булочки поедает. Как она мне такая подруга была, я у нее в гостях была, медом угощалась, из стакана-то пила, по губам текло, а в рот не попало.

Добавлено (21.09.2011 13:09:23):

Цомбецанцини

Был один вождь в той стране, он порождал детей, которые были воронами; он не порождал человеческого дитя; во всех домах он породил воронов. Но его великая женщина, она не имела дитя, говорилось она бесплодная; она прожила много времени не родив – Все женщины смеялись над ней, даже те, которые родили воронов, говоря: мы сами верно рожаем одних воронов, но ты то сама не родила ничего. Зачем ты думаешь создан человек?-Она кричала, говоря; но разве это я сама себя сделала/ ибо и вы рожаете, раз было сказано "рожайте"
Наконец она отправилась копать; во время копания, когда поле было почти закончено, явились два голубя; они нашли ее одну, сидящей на земле, плачущей. – Сказал один
голубь другому: "вукуту". – Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не спрашиваешь почему она плачет? – Ответила она: я плачу потому что я не родила. Другие жены вождя рожают воронов, но я не родила ничего. – Сказал один голубь: "вукуту". – Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не спрашиваешь, что она нам даст, если мы ее заставим родить? – Ответила она: я вам дам все, что есть у меня. – Сказал один: "вукуту" – Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не спрашиваешь, какую еду она даст нам тогда? – Ответила она: я вам дам мои зерна бэлэ. – Сказал один: "вукуту". – Сказал другой: что ты говоришь-"вукуту", раз мы не едим зерна бэлэ? – Ответила она: я вам дам думби.– Сказал один: "вукуту".--Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не говоришь, что мы не любим думби. Она назвала всю еду, которая была у нее. Они отвергли ее. – Наконец она сказала: вот вся пища, которая есть у меня. – Сказал один: "вукуту", у тебя есть зерна бэлэ; но сами мы любим семена клещевины.--Ответила она: о, у меня есть семена клещевины, мои владыки. – Сказал один: "вукуту". – Сказал другой: что ты говоришь "вукуту",. а не велишь итти тотчас домой принести семена клещевины?
Женщина тотчас вскочила и побежала домой; она пришла, взяла семена клещевины, они были в старом горшке-и высыпала их в корзину; она понесла их; она пошла с ними на поле. –Она пришла и сказал один голубь: "вукуту".– Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не велишь высыпать на земь? – Она высыпала семена клещевины на земь. Голуби поклевали их все.
Когда они прикончили, сказал один: "вукуту". – Сказал другой, что ты говоришь "вукуту", а не спрашиваешь ее, пришла ли она с рогом и ножом?– Она ответила: нет. – Сказал один: "вукуту". Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не велишь ей отправиться достать рог и нож? Она побежала, пришла домой, взяла рог и нож и тотчас вернулась. Она пришла и сказал один: "вукуту". – Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не велишь ей повернуться задом? – Она повернулась задом. – Сказал один:
"вукуту".– Сказал другой: – что ты говоришь "вукуту", а не поскоблишь ее по пояснице? Он ее поскоблил. И когда он кончил скоблить, он взял рог, и собрал туда сгустки крови. – Сказал один: ссвукуту".– Сказал другой: что ты говоришь "вукуту", а не велишь прийдя домой найти большую посудину, поместить внутрь сгустки крови, пока нр умрут две луны и тогда открыть посудину? – Женщина возвратилась, пришла и так и сделала. – Она провела две луны. Когда появилась третья луна, она нашла двух детей. Она вынула их из той посудины. Она опять положила их в другой горшок. Она провела три луны, не заглядывая туда. Когда она заглянула в четвертую луну, она нашла их большими, смеющимися; она очень обрадовалась.
Она вышла копать. Она пришла на возвышенность и сидела на земле, пока не зашло солнце, говоря: удивительно, как мои дети будут живы? Ибо надо мной смеются другие женщины, а ведь они не рожают людей, они рожают воронов. В полдень она вернулась, она пришла домой. Вечером, когда она шла спать, она закрыла вход дверью и цыновкой, говоря: когда кто-либо из людей будет проходить мимо двери, он ничего не увидит. Она села. Когда она увидела, что люди не бродят по селению, она встала, она взяла ребят, положила их на циновку для спанья, она взяла молоко и дала им; один, который был мальчик, выпил его, девочка отвергла. Когда она долго побыла с ними, она положила их обратно на их место и заснула.
Что касается их роста, они оба быстро росли; наконец, они ползали на четвереньках никем не увиденные; наконец они ходили, их мать скрывала их от людей. Они жили, не выходя наружу, их мать воспретила, говоря, что если они выйдут наружу они будут увидены воронами и убиты, ибо она преследовалась ими и в доме. Ибо случилось когда утром она встала и пошла черпнуть воды и отправилась копать, то когда она в полдень вернулась, она нашла воду разлитой по всему дому, угли выброшенными из очага и весь дом белым. Она подумала: это мне сделано, ибо я не родила и этих воронов, ибо если бы я родила со мною не сде-
лали бы подобного; ибо я давно так страдаю и муж, который со мной живет, не обращается со мной как с человеком, потому что я не родила.
И росли оба дитя, пока не сделались большими. Наконец, девочка сделалась девушкой; и мальчик сделался юношей. – Сказала их мать: вот вы теперь оба большие, дети мои, но не имеете имен, – сказала она девочке: ты, твое имя Цом-бецанцини. – Сказал мальчик: мне не давай имя, ибо мое имя мужчины мне даст мой отец, когда я выросту; я не хочу быть названным именем сейчас. Его мать согласилась.
Случилось в полдень, когда их матери не было там, сказала девочка: отправимся зачерпнуть воды, раз вороны расплескали воду нашей матери. – Сказал мальчик: разве наша мать не запретила нам выходить наружу? – Сказала девочка: кем мы будем увидены, раз все люди пошли копать? – И мальчик согласился. – Девочка взяла горшок для воды, она пошла к реке, они пошли оба. А этот мальчик с виду был белый; а девушка страшно сияла. И отправились они, пришли к реке и зачерпнули воды. Когда горшок был наполнен, сказала она мальчику: помоги мне поднять. Когда он хотел ей помочь поднять, они увидели многочисленный отряд людей, идущих к реке.-Люди пришли и сказали напоите нас. Он зачерпнул воду ковшем и дал переднему. Другой тоже заговорил и сказал он: напоите меня. Он зачерпнул и напоил его. Все они говорили, пока, наконец, он их напоил.
Спросили они: из какого вы селения? – Ответили они: мы из этого, наверху. – Спросили они: есть ли там кто-нибудь? – Ответили они: нет, там нет никого. – Спросили они: из какого вы дома? – Ответили они: мы из этого, последнего к выходу. – Спросили они: который принадлежит великой женщине? – Они ответили: великая женщина наша собственная мать; но так как она не родила, ее дом был сдвинут, он был поставлен у выхода. – Спросили дети: а вы какого племени? – Сказали они: мы явились оттуда, мы идем, мы ищем очень красивую девушку, ибо наш вождь собирается жениться. – Спросили дети: что он женится
впервые? – Они подтвердили. – Спросили дети: какого вы рода? – Ответили они: мы из Хуэбу.– Спросила девушка: ваш вождь из Хуэбу?--Ответили они: нет, просто человек; мы одни Хуэбу. Мы не многочисленны; мы лишь один отряд. И отправились Хуэбу.
И мальчик помог ей поднять горшок для воды, они пошли в гору, пришли домой и сели. – После полудня пришла их мать, явившись с копанья; спросила она: кто набрал воды?– Ответили они: мы сами набрали. – Сказала она: разве я не запретила вам выходить наружу? Но кем вам было приказано: идите наберите воду?-Ответил мальчик: сам я отвергал, но Цомбецанцини сказала: пойдем наберем воды. – Спросила их мать: вас никто не видел? – Ответили они: нас видели Хуэбу, которых был большой отряд. Они спросили: чьи вы? мы ответили: мы из этого селения. И они замолкли. Они прожили много дней. Но о них не знал ни один человек; они были известны лишь Хуэбу.
Однажды после полудня пришло много скота со множеством людей. – Все люди селения сказали: вот войско; где захватило оно столько скота? Они увидели много людей, идущих к дому; люди оставили часть скота снаружи селения; с другим скотом вошли в селение. Они пришли и загнали скот в загон, они поднялись в верхнюю часть селения, они пришли, встали и обратились за девушкой к ее отцу. И молчали все люди селения, молчали от удивления, думая: где тот человек, который может притти избрать воронов? Раз тут в селении нет дочерей человека. Но те обращались как если бы они знали девушку. Наконец женщины сказали: вы пришли выбирать девушку среди наших? Будет рада женщина, чью дочь вы пришли выбрать с таким количеством скота.
И все женщины вышли из домов, встали снаружи, некоторые побежали к выходу говоря: эй, эй! довольна ли женщина, которая не родила, ведь к кому эти сваты? издеваясь над той, которая не имела ребенка, ибо они не знали, что она-то имеет настоящую девушку; ведь сами они рожали лишь воронов. В гневе вышли мужчины с отцом воронов, ругая женщин, говоря: прочь, прочь! из-за каких ваших
дочерей поднимаете вы шум, раз вы родили лишь воронов? Где человек, который захватит столько своего скота, выкупая воронов? – Сказали мужчины: быстро идите по домам, прекратите этот шум.
Владыка селения подошел к сватам говоря: сам не имею дочери. Я породил одних лишь воронов. Возьмите ваш скот, возвращайтесь домой, идите к своим. – Сказали они: мы просим тебя, мы говорим, не отвергай; ибо мы знаем, что тут в доме есть девушка человеческая. – Владыка селения клялся, клялся говоря: нет тут в доме девушки. – Наконец сваты посмотрели друг на друга, желая спросить у Хуэбу, которые приходили первыми; спросили они: верно вы видели тут в доме девушку? – Ответили Хуэбу: мы видели ее тут в доме: мы можем показать дом, в который она вошла.– Спросили они: в какой? – Ответили они: в этот, который был перенесен на конец. – Сказали они: мы сами, вождь, верно знаем твою дочь, мы можем показать дом, в котором она. – Сказал вождь, говоря в гневе, сказал он: верно эти люди очень мудры! Раз я сам отец детей вам говорю, я говорю, нет тут в доме девушки человеческой. Но вы ведете со мной спор, вы хотите надо мною посмеяться, ибо я не породил человека. Владетельница того дома, на который вы показываете, не родила даже воронов. – Сказала женщина того дома, когда услышала речь мужа, как он так говорил, она вышла из дому, говоря: вот сваты дочери вождя! Войдите в дом, пусть вам зарежут быков мои зятья. Ибо хоть сама я не родила, но вы сами видели, что я родила. Ее муж сошел с места и подошел к дому; он пришел и сказал: я думал, что ты не имеешь ребенка. Но раз ты вышла и подняла шум, ты, значит, имеешь дитя? – Ответила она: если я не родила дитя, откуда могла я его взять? – Сказал он: я спрашиваю, дитя мое, расскажи мне, зачем ты подняла шум? – Ответила она: я зашумела из-за моих детей, которые не имеют отношения к мужчине, а только ко мне. – Спросил муж: где они? – Приказала она: выходите чтобы вас видели. Мальчик и девочка вышли. Когда их отец увидел их, он упал на мальчика, он схватил его, крича, восклицая:
хау! хау! Однако женщины имеют большую выдержку? Как это ты скрывала детей, пока они так не выросли не будучи известными никому? – Спросил он: откуда ты взяла этих детей? – Ответила она: они были мне даны голубями; они поскоблили мне поясницу. Выступил сгусток крови, он был положен в посудину, наконец они стали людьми, я их кормила; я не хотела вам говорить, ибо вороны могли их убить. И согласился их отец, сказал он: который из скота будет зарезан, раз им не должна быть зарезана ни одна коза; будет лучше, чтобы им был зарезан молодой бычок. И их мать согласилась. Она вышла из дому, она подошла к сватам, смеясь, радуясь, говоря: выйдите, чтобы я указала вам вашего быка. Жених вышел один; она ему указала молодого бычка. Он был зарезан и съеден.
На следующий день сказал их отец: будет лучше если для дитя будет зарезан и другой вместе с тем быком, когда она будет плясать своим сватам. Ее мать согласилась. Был зарезан бык.– Их отец вышел и сказал: будет лучше если все обряды этого дитя будут закончены, я хочу чтобы ее сваты отправились с ней обратно к себе, ибо вороны могут ее убить. Были выполнены все ее обряды и зарезаны козы, ибо в день ее зрелости для нее они не были зарезаны, ибо ее никто не знал. Она сплясала сватам, были зарезаны быки и было съедено мясо. – Сказал ее отец: отложите одну ногу, дети мои, чтобы идя вы, вместе с твоей женой, ели в пути. Ответили сваты: хорошо, отец наш, мы сами хотим отправиться утром. Они согласились по-хорошему.
Сказала ее мать сватам: когда вы будете итти и увидите зеленого зверя на пути – он появится на возвышенности – вы его не гоните; с этим и отпустите его, тогда пройдет хорошо сватовство моего дитя.
На утро они отправились. Но для жениха и его невесты были выбраны два больших быка, и они были посажены на обоих, воины шли впереди всех, а за ними шли многочисленные девушки, созванные с селения их отца, они шли с ними позади. Наконец они пришли к возвышенности и увидели того зверя, к которому их мать запретила подхо-
дить, сказала она, чтобы они не убивали его. Все воины побежали, погнались за зверем. – Сказала невеста: воспрети им, чтобы они не гнались за зверем. Разве моя мать вам не говорила, сказала она, не гонитесь за зверем? – Ответил жених: о, к чему ты говоришь? Пусть они за ним гонятся; не беда. Долго оставались там невеста с женихом девушки и ее подружки. – Наконец жених сказал: о, мы устали стоять на солнце, дай я пойду сейчас, чтобы их возвратить и итти. Сейчас полдень. И он пошел.
Они оставались и провели долгое время, не видя жениха; наконец невеста сказала другим девушкам: я устала стоять, я жажду воды. – Когда она это говорила, к ним подошла ящерица и сказала: я знаю вас, прекрасные дочери вождя. Они ответили. – Сказала ящерица: сойди чтобы я посмотрела пойдет ли мне твой передник? – Ответила она: я не хочу слезать. – Сказала ящерица: хау! слезай же, ты сейчас влезешь обратно. Наконец невеста слезла. – Ящерица схватила передник, подпоясалась и сказала: мне очень идет! – Сказала она: дай вот это твое покрывало, чтобы я посмотрела, пойдет ли оно мне? – Она отвергла и сказала: я боюсь солнца, сестрица. – Сказала она: подай мне, я отдам тебе его тотчас. Она дала его. – Она надела покрывало и ска-Зала: дай я влезу на твоего вола, чтобы я посмотрела, пойдет ли мне это? – Сказала она: влезай, но тотчас слезай обратно. И ящерица влезла и сказала она: ха, ха! очень идет! – Сказала она: слезай же. – Сказала она: не хочу, я не слезу.-Сказала она: слезай, чтобы я влезла. – Ответила ящерица: ты мне позволила влезть; не слезу.
И поднялись все девушки с невестой; они обернулись в птичек. Сама невеста сделалась зябликом. Они направились в лес и поселились там, будучи птицами.
Явились дружки со шкурой зверя, которого они освежевали. Они шли впереди. Когда они были далеко от девушек, сказал жених: хау! хау! люди! видите ли вы невесту, на что она похожа, какая она сделалась маленькая и темная? Что с ней случилось? Где девушки?-Сказали они: о, вождь, может быть девушкам досаждало сидеть на солнце, и нако-
нец они ушли к своим домой; мы видим, что сделалось с невестой от солнца, ибо она не привыкла сидеть на солнце. – Сказал он: если так, это видно из-за солнца; мое тело ослабело, видно это не моя невеста. – Они подошли к ней и спросили: где девушки? – Невеста заговорила будто ее язык был связан, говоря неразборчиво, отвечая: они дошли обратно домой.
И они пошли, воины идя впереди, и жених с ними, он шел со своими воинами впереди, невеста оставалась позади, идя одна с быком. Когда они были вдалеке от того места, они увидели много птиц, сидевших перед ними на траве, они говорили: Какака, сын вождя идет со зверенышем! Говорили они: прочь, он вертится с ящерицей! – Сказал он: хау! люди! слышите ли вы этих птиц досаждающих, что они говорят? И слыхали ли вы когда-нибудь говорящих птиц? – Ответили они: о, вождь, так делают птицы кустарников, они говорят. И он замолк. Они шли.
Опять впереди перед ними двигались птицы, говорили они: Какака, Какака, сын вождя идет со зверем! Прочь, он вертится с ящерицей! Но это очень задело сердце Какака. Когда они подходили к дому, птицы вернулись обратно, они остались в лесу, люди вошли домой, они все шли впереди, оставив одну невесту позади.
В загоне для скота сидело много мужчин с вождем, отцом Какака. Вошла невеста, идя одна; она пришла в верхнюю часть селения. Все люди, бывшие в загоне для скота, спросили: кто это пришел с сыном нашего вождя? – Заговорил вождь в гневе, позвал его, сказал он: я здесь, мой мальчик. Какака пошел со страхом, ибо он видел что его отец очень разгневан. – Вождь подошел и спросил: что это пришедшее с тобою? Это та самая девушка, которую Хуэбу назвали прекрасной? – Приказал он: поторопись, созови всех притти ко мне; все Хуэбу будут убиты, ибо они выдумали небылицу, говоря, что видели прекрасную девушку. – Сказал Какака: Нет, вождь, отец мой, и я видел девушку; она была очень красивой; Хуэбу верно сказали, ибо и я видел ее, что она очень красива. – Сказал его отец: но что же с ней
тогда? – Ответил он: я не знаю. Нам было сказано у них дома, чтобы идя мы не убивали зверя. Но мы его убили; когда мы явились, вернулись после убийства зверя, мы нашли девушку такой. И их девушек не было там. Мы шли и я сам видел, что это не та самая девушка, с которой я отправился из дому. И отец умолк. Они прожили несколько денечков. Но Какака запретил называть ее своей невестой, говоря, что он не женится. И вот пришло ему время жениться на прекрасной девушке. – Но все люди удивлялись на эту девушку, говоря: не похожа эта на человека. Но была здесь дома, в этом селении, старуха, она была без ног, с одними руками, и сидела она дома, имя ее было Хдесе; прозвали ее ибо передвигаясь, ковыляла она лишь телом. Когда все ушли копать, явились девушки, обернулись людьми и явились в дом, явились к Хлесе и спросили; ты верно скажешь, что ты тут дома видела девушек? – Ответила Хлесе: о, нет, дети мои, скажу я откуда я могла тут видеть людей, раз я лишь Хлесе? – Они вышли; они взяли все горшки селения и пошли набрать воду. Они пришли к ней, натолкли чуала всему селению, налили и согрели воду; они набрали воды, обмазали полы в домах селения; пошли, набрали, принесли дров и разложили их по всему селению. Они пошли к Хлесе и спросили: Хлесе, ты скажешь, кем это все тут сделано? – Ответила она: я скажу это сделано мною, самою. – И они пошли, они пошли на равнину; придя они снова обернулись птицами.
После полудня явились люди, сказали все женщины дома: хау! кто это тут дома обмазал полы? принес воды? набрал дров? и намолол чуала? нагрел воду?-Все пошли к Хлесе, позвали и спросили: кем все это сделано? – Ответила она: мною. Я волочилась и волочилась, я пошла набрала воды; я волочилась, я волочилась, я набрала дров; я волочилась и волочилась, я пошла натолкла; я волочилась и волочилась, я нагрела. – Сказали они: хау! это все было сделано тобою Хлесе? – Ответила она: эхе. – Они смеялись, веселились, говоря: Хлесе нам помогла приготовить пиво всему селению. Они легли спать.
Утром они ушли копать. Все девушки явились, неся дрова. – Сказала Хлесе: йе, йе, йе! вот невестка моего отца. Хорошо что подружки приходят домой. Они разложили дрова всему селению; они смололи натолченное чуала; они сварили всему селению; они пошли и набрали воды; они смололи солод, чтобы сделать лумисо; они смешали их. Они пошли к Хлесе и сказали они: счастливо оставаться, наша бабушка. – Ответила она: хорошо, подружки моей матери. И они пошли. После полудня все женщины явились домой и снова пошли к Хлесе, спрашивая: кто смолол? кто сварил? – Ответила Хлесе: я волочилась, я волочилась, я пошла набрать дров; я волочилась, я волочилась, я натолкла; я волочилась, я сварила; я волочилась, я пошла набрать воды; я волочилась, я волочилась, я смолола солод; я волочилась, я смешала; я волочилась, я пришла сюда в дома, я села. – Они смеялись, говоря: теперь мы заполучили старуху, которая будет работать на нас. Они сели, они легли.
На утро явились девушки, когда не было всех людей; но Хлесе сидела снаружи. Они пошли к ней и сказали: ты хорошая, Хлесе, ибо ты не рассказала никому. – Они вошли в дома, они смололи солод, они замешали тесто, они очистили пиво, которое они поставили бродить накануне, они положили закваску в тесто, которое они замешали, чтобы заставить его быстро бродить. Они собрали в большие круглые глиняные горшки то пиво, что было ими очищено; они взяли один горшок, они пошли с пивом, которое было в горшке, к Хлесе. – Придя они выпили, они дали Хлесе, которая смеялась, радовалась, говоря: я никогда не скажу, а вы делайте что хотите. Они снова удалились на равнину, обернувшись птицами. После полудня явились все женщины и увидели, что все тесто замешано. Сказали они:. о, Хлесе скрывает от нас, когда мы ее спрашиваем, говорим: кем это сделано? Промолчим же. Это предвестник того, что произойдет, случится тут дома.
Но когда стемнело, Какака пошел к Хлесе, он упрашивал ее, он упрашивал ее, говоря: хау! бабушка, расскажи мне,
кем это сделано? – Хлесе отвечала: мною, дитя моего" дитя. – Сказал он: хау! бабушка, ты не могла этого сделать. Расскажи мне, кем это сделано? – Сказала она: в полдень, когда все вы до одного уходите, является много девушек; а там среди них прекраснейшая девушка; тело ее сияет; и это они тут дома сделали пиво.-Сказал Какака: Ой! бабушка. Они не говорили, что придут завтра? Ответила Хлесе: О, они придут. – Сказал Какака: и я приду завтра, чтобы увидеть Этих девушек. Сказал он: но ты не говори им бабушка.– Ответила она: да, нет; я им не расскажу. И они легли.
На утро все люди ушли копать. Явились девушки; они вошли в дома; они очистили пиво во всем селении. Когда; они кончили очищать, они разлили его по всем горшкам всего селения; они взяли очень большой круглый глиняный горшок, налили пиво в него, собрали его горшком со всего селения. Они наполнили этот круглый глиняный горшок. Они вышли с ним и пошли к Хлесе; они пришли и поставили его; взяли коровий навоз, обмазали полы всего селения; они вычистили все селение, набрали дров и разложили во дворы всего селения; они вошли в дом, где была Хлесе; взяли горшки и пили пиво.
Когда они выпили много пива, вошел Какака; они увидели его, поднялись и направились к выходу, думая выйти, и так убежать, чтобы не быть виденными. Он загородил выход, спрашивая: хау! дитя моего отца Цомбецанцини; что я тебе сделал такое, что ты меня так боишься? – Цомбецанцини рассмеялась, говоря: эх, эх! отстань Какака! Разве не ты взял меня из селения моего отца; пришел и оставил меня на возвышенности; отправился с ящерицей? – Ответил он: я видел, что это не ты. Но раз я больше не видел, я не знал, что ты сделала? – И они остались, Какака радовался и радовался говоря: я говорил, я скоро умру, если не увижу тебя.
После полудня явились люди. Отправился Какака, пошел он к своему отцу, улыбаясь от радости, говоря: вот сегодня, отец мой, явилась девушка, которую я потерял на возвышенности. Заговорил его отец, смеясь от радости, спрашивая: где она? – Ответил он: вот она здесь в доме.
Сказал его отец: скажи всем людям дома, прикажи пускай подымутся мужчины, чтобы тотчас выкопать яму тут в загоне для скота; прикажи женщинам во всех горшках вскипятить воду. И он приказал им. Когда было все сделано, как было приказано, выйти всем женщинам и скакать над той ямой, вырытой среди загона для скота; в яму было далито молоко; была позвана невеста; говорилось: и ты иди в загон для скота; все люди, женщины идут скакать у ямы. Это так делалось, ибо говорилось, что если ящерица видит молоко, она бросается чтобы его съесть. И пошли в загон для скота. – Сказала невеста: я боюсь итти в загон для скота селения. – Сказали люди: иди, нет беды. И она пошла; она вошла в загон для скота. Другие женщины скакали и ей приказали скакать. И вот, когда она собралась скакать, она увидела молоко, хвост у нее высвободился, она бросилась внутрь ямы, увидя молоко. Тогда все люди поднялись, побежали, взяли воду, которая кипела в горшках, пришли с ней и вылили ее в яму. Ящерица умерла.
Всем людям рассказали, говоря: сегодня явилась невеста. Обрадовались люди; были посланы люди, им было приказано обойти все племя, рассказать людям, приказать, собраться на пляски – вождь взят в женихи. На утро собрались мужчины и юноши и девушки и женщины; были исполнены пляски, и невеста со своими подружками плясала; было зарезано много скота, ели его много дней.
Приказал вождь: пусть нарежут прутья для дома Какака. Были для него нарезаны прутья, был он тотчас построен; это был очень большой дом; была узаконена невеста, говорилось, что она великая женщина. Девушки нарвали травы, они устлали весь дом невесты, и отправились они, вернулись к своим. Она осталась и правила сама со своим мужем.

6575. Striker » 21.09.2011 16:49 

модератор засирает форум

6576. pizda s ushami » 21.09.2011 17:49 

нет, культурно просвещает  :) :)

6577. longlife friend » 23.09.2011 11:12 

нет.культурно засирает

6578. Lovekka » 25.09.2011 01:14 

Тема кончилась.

6579. Тасманский » 25.09.2011 01:26 

слова кончились

6580. Hanevold » 25.09.2011 01:27 

Lovekka, для форума сиськи нужны, покажешь?  :?: :?:

N.P.: Coockoo – Ne Discotheque

6581. Тасманский » 25.09.2011 01:35 

+1

6582. Striker » 25.09.2011 01:39 

-0

6583. Hanevold » 25.09.2011 01:43 

Не подмазывайтесь к делу!  :^: :^:

N.P.: Coockoo – Ne Discotheque

6584. Тасманский » 25.09.2011 01:46 

единоличник

Навигация
Ответ

Для участия в обсуждениях необходима регистрация.

© 2000-2024 Ghostman & Meneldor. Все права защищены. Обратная связь... Использование материалов разрешено только со ссылкой на сайт.