Словно в первый раз, я шел по этим подобиям улиц, и, словно, в первый раз, с той же остротой ощущал тлен и одиночество во мраке этого мира. Черно-синее небо года не пускавшее солнце, стало еще грязнее от смога, который мы посылаем наверх, а ветер, метущий пыль по гранитной мостовой, все больше углубляющей чувство одиночества. Склонив голову в поклоне близящейся смерти, я шел против ветра, между этими пирамидами из бетона и стали, листы которой хлопали пронизанные ежедневным ледяным штормом. На этих заводах мы делаем свою смерть. Изнутри приглушенно бесконечной вереницей слышаться глухие удары огромных литейных молотов, стены содрогаются, звеня оковами металла, о серый бетон в такт этим мерным ударам. Звуки несмазанных линий добавляют к каждому движению шум трения, будто наждаком ранящий ушные сенсоры. Несчетное множество звенящих и скрипящих криков полуживых механизмов наполняют воздух симфонией угасания и грязи. Легкими и парящими, кажутся электронные всхлипы устройств контролирующих процесс – мелкие звоночки окончания смены, гудки и писки следящих устройств. И никак не приспособиться к этому мертвому ритму, ни удары сердца, спешащие вперед быстрей шаркающего ритма механизмов, ни шаги, не согласуемые моими усилиями с пульсацией сердца этого города-механоида.
Несмотря на десятки послушно бредущих в свой каменный барак людей, единственным живым существом был ветер. Он был тут изо дня в день, но каждый раз он словно напевал новые мелодии, громоздко разворачиваясь между тупыми верхушками заводов. Он был выше нас и выше нас звучал, в его голосе еще теплилась жизнь – то выше, то ниже, накрывая индустриальный хор голосов потоком почти человеческой горечи. Печаль, безнадежность, и сожаление пронзительными накатами слышалась в движении воздуха, нагнетая в сердце черную, словно, металл который мы обрабатываем, кровь. Он, последний живой, еще пел о прошедших временах, о тех днях, когда на свете было больше трех цветов – синего, черного и серого. Он напоминал древние рукописи, в которых беззаботные писатели повествовали нам о фантастических созданиях, вроде гномов и эльфов. Но все это, даже предписанные религией подземные круги ада, покинули умирающий мир.
Давно испорченным голосом, с пересаженными усилителями с перегоревшими контактами, я нашептывал себе, грубым искаженным голосом, те тексты, которые когда-то видел в книгах, слышал в музыке. Я размышлял о внутренних болях человека, об одиночестве и душе, погибшей ростом индустриального общества, о чувствах, которые теперь могли лишь втыкать болезненные иглы сожаления в наши потухшие сердца.
Я шел, опустив голову, и разглядывая идеальную трехмерную структуру искусственного гранита, хорошо вырисовывающуюся в подсветке идущей сквозь него, в подсветке для транспорта – здесь больше ничего нет для человека. Я, сравнивая, понял, что каждая нота этой механической индустриальной симфонии менялась – за восемь последних лет в каждом здании-гробу, механизмы сменили свой возраст и виды, они обновились, омолодились, продолжая с новой силой выбрасывать загрязнения в воздух, а наши жизни на свалку, которая теперь заменяла переполненные крематории. Прах заполнял дома, в которых мы жили прежде, прах тек по нашим венам, и все равно мы давали новую жизнь механизмам, чтобы осовременить звучание эпохи, когда время кончится. Вот-вот кончится.
Почти час мне приходится идти по этой улице, чтобы прийти в один из пронумерованных холодных бараков и заснуть на десять часов, ровно до следующей смены. И каждый день, все с той же остротой и болью по ушедшему, в отчаянием я все равно буду слушать этот стройный угнетающий ритм большого мертвого города. День ото дня, и умру, когда эти звуки перестанут быть для меня заметны, когда прах, поглотив разум, сожрет остатки закопченной души.«